Осталось за кадром

Сергей Горошко Дмитрий Чеботарёв
Слэш
Завершён
R
Осталось за кадром
etostrelka
автор
Описание
Чеботарёв ведёт себя как полнейшая скотина, находится слишком близко, давит энергией, напирает. Я дышать забываю и лишь сглатываю тяжело. Хрен знает, что он ещё придумает. Команда развязала ему руки: действуй, говорят. Гействуй. Пусть Горошко огорошится.
Примечания
Про театральный институт есть отдельная работа: https://ficbook.net/readfic/11491551 Она не связана с событиями в этом фике, персонажи в ней сугубо персонажи, а стёб превыше сюжета~ *** Я искренне благодарю вас за отзывы. Когда мне плохо и хочется вздёрнуться, я читаю их, и на душе приятно теплеет. *** (Возможно будет третья часть, но это не точно) *** Спасибо за ПБ, я иногда слепошара🫶
Поделиться
Содержание

Осталось за Комик Коном

      После произошедшей херни на съёмках я подзажался. В кадре, конечно, играл как боженька (как говорил Олег — да не тот Олег, а Трофим Олег), а за кадром — избегал Чеботарёва как мышь последняя.       Ей-богу, в каких дырах я только не сидел. За выгородками прятался; на лестнице, отмораживая себе задницу; среди актёров массовых сцен — рыжая башка такая незаметная среди остальных нерыжих, ага. Я подолгу мог ныкаться в туалете и выходить оттуда с такой рожей, будто накануне проглотил ведро селёдки и запил ванной просроченного молока. На деле же, я почти ничего не жрал, и это было настолько очевидной вещью, что моё имя обязано было стать нарицательным к формулировке: «ложь, пиздёж и провокация».       А последнюю свою сцену в фильме – последнюю в хронологии – я чувствовал, пиздец, как чувствовал. Меня трясло, потому что Чеботарёв хотел поговорить. Он нагло выдрал меня из рук гримёров, штрихующих естественную красноту под глазами и отбеливающих и так бледное лицо консилером. Меня колотило, потому что он затронул тему моей беготни от него. Мне до тошноты сворачивало кишечник с желудком, потому что он хотел объясниться. И всё это за пять минут до «камера, мотор, погнали!».       Я таращился в пустоту и слышал один сплошной звон — похожий зарядник выпикивает, когда устройство восполняется энергией электричества на все сто; не ощущал душащих рук каскадёра за спиной, на шее и груди; потерялся в пространстве, как хомячок, загнанный крысой в угол.       И мне искренне хотелось его убить, когда я набрался смелости после и подковылял на своих негнущихся, готовый. Я за десять секунд проанализировал ситуацию, продумал все варианты будущего диалога; каждый из них разрешил деликатно и без конфликтов. Передвигать конечностями в тот момент получалось… получалось. Только хуёвенько. А он мне в ответ улыбаясь: «Я специально, чтобы натурально получилось, не волнуйся, всё в порядке».       Дим, блять, ты охуел. Даже тут влез, нос свой сунул, это обижало и злило.       А ещё раздражало и в то же время пугало до ужаса то, что он прекрасно понимал причину моей игры в прятки; что он был в курсе моих пиздостраданий, но не комментировал сложившиеся обстоятельства и молчал в тряпочку.       И как мне это было понимать?       «Я думаю»?       «Я не могу ответить взаимностью, но не хочу ранить тебя, поэтому молчу»?       «Я боюсь осуждения общества»?       «Иди нахуй, Серёжа»?       В тот же живописный день, на нашей последней общей смене, он обнимал меня бережно аки ту самую хрупкую принцесску на горошине, лохматил мои волосы — с трудом уложенные, вообще-то… и покачивался, баюкая в своих руках, будто не меня тискал, а плюшевого медведя. И я, как положено настоящей игрушке, набитой не органами, а синтепоном, подразмяк.       Я не дышал: как сделал вдох, так и сдох. Зажмурился до бликов перед глазами, челюсть сжал, зубами скрипнул. Неловко проскользнул ладонями по его спине и слепо ткнулся лбом в шею, а носом в ключицу. Обида за «помощь» подутихла, уступая место преждевременной тоске.       — М, канон! — хохмил Котков, сновал около нас и фотографировал на память, обещал обоим потом скинуть в телеграм.       Не скинул, зараза такой. А просить я застеснялся — слишком палевно.       И что дальше? Мы не общались, но, по традиции всех коллег, лайкали друг друга в соцсетях, кидали реакции в сторис. Фильм даже не вступил в стадию монтажа, а я уже натыкался на арты по хештегу «сероволк» и наши целующиеся — и не только, блять, — с Димой тела.       Я знал, что нечто подобное непременно произойдёт. Но чтобы так быстро, до премьеры? Ну да, я подохуел. Больше от восторга, конечно, но и от неожиданности тоже. Дима на хештег был подписан, и ставил лайки там, где я смущался изображение на весь экран открыть.       Реальность поделилась натрое: есть я-актёр и есть Дима-актёр. Есть Сергей Разумовский и Олег Волков. А есть я-Разумовский и Дима-Волков. И третья вселенная, киношная, казалась наиболее привлекательной в тех условиях, в которых я плавал мёртвой пресноводной рыбкой без надежды на существование в море.       Из трагедии обыденной жизни — жизни без Чеботарёва — меня вытянула однокурсница, Настя, боже, луч света в тёмном царстве. Она напомнила мне о том, что я вообще-то выпускник, проебавший месяц репетиций дипломного спектакля.       Похер, что мы репетировали его подпольно со второго курса — запрещали брать для постановки, мол, малы да неудалы для столь серьёзной пьесы, — я всё равно был дезориентирован. За это время построение мизансцен потерпело значительные поправки, в которые я должен был вклиниться аккуратно, вкрутиться шурупом в общую концепцию.       План Димы сработал безукоризненно: я подостыл. Безболезненно, но не так быстро, как того хотелось. Реабилитация подпитывалась трудом. Я углубился в работу над собой настолько, что зациклился на ней, недовольным стал дико. Моя игра мне казалась до отвращения всратой, я увлёкся регулярным улучшением неулучшаемого. Читал книги о режиссуре, сравнивал системы и методы Станиславского, Чехова, Вахтангова, Мейерхольда — кошмар, сколько их там варится в этом театральном котле. Я сообразил за Русь с горем пополам и перешёл в контратаку на зарубеж.       Надо натуральнее… Нет, слишком натурально. В театре эмоции необходимо гиперболизировать совсем чуть-чуть, чтобы до зрителя энергии долетало ровно сто процентов. Если больше — переиграл, прямая дорога в ТЮЗ. Меньше — дерево ты ущербное.       Я репетировал реплики своего персонажа каждую секунду свободного времени, вызубрил каждый его шаг; переписывал характеристику бесконечно, редактировал сюжетные дыры, и роман жизни Менахема оказался масштабнее, чем роман моей собственной. Менахем — сложная личность, снаружи романтичная и ветренная; но если пробраться под корку, внутрь героя-любовника — он обратится героем-революционером с шилом в заднице и паршивой судьбой.       Я успокоился лишь после пятнадцатого спектакля. Потому что перестал играть и начал жить. Такого удовольствия от существования в сценическом пространстве я не получал никогда.       Практически.       Котков мне всё-таки соизволил прислать парочку тех злосчастных фотографий.       В разных ракурсах: с одного едва была видна моя кислая рожа, вклинившаяся под подбородок Димы; с другого — лицо Чеботарёва красовалось, одухотворённое. Выражение его мимики не поддавалось описанию: брови к переносице свел, зажмурился словно от удовольствия и — его коронное — улыбнулся, ослепнуть можно. У меня система перегрузилась, перегорела и требовала немедленного отключения — иначе рванула бы.       Рома постарался, добавил рамочку из сердечек; приписал пониже: «У нас в начале октября будет закрытая вечеринка в честь Комик Кона. Приходи обязательно! Очень надеюсь, в этом году ты нигде не встрял.»       Вот и пришёл пиздец моей недавно объявившейся гармонии.       Я пялился на фото и не мог понять: как, зачем, что?.. Как Дима научился настолько красиво лицом позировать — аж до защемления блуждающего нерва. Зачем я скривился на изображении так, будто съел дождевого червя живьём. Что делать, если полгода моего охладевания из состояния кипятка в состояние ледника слились в утиль.       Котков топил за наш тандем на пару с Трофимом, боровшимся до последнего, дабы в дуэт скрестить именно нас двоих. И это потому, что даже с экрана телефона веяло, чувствовалось: парочка — влюблённые и сладкие, мне скулы от сахарной передозировки сводило и не разводило никак.       Я не переживал ни за экзамены, ни за заключительный показ спектакля в стенах родного учебного театра РГИСИ; не сильно эмоционировал, когда мы «Золотой софит» получили за него — за «Наш Класс» то есть, — первые такие, студенты. И даже открытие театра «FULCRO» на базе пивоварни не призвало той змеи мучительного до паники волнения, что я испытал, когда день Х настал.       На мероприятие я собирался как на расстрел, смиренно перебирал одинаково чёрные галстуки: длинный, короткий, на дне шкафа отыскался завязанный морским узлом. Я долго сидел на кровати с абсолютным хаосом в башке и нервной ухмылкой на губах: пытался распутать подобие верёвки-висельницы дрожащими пальцами, чтобы не затолкать обратно в том же состоянии между гитарой и коробками с обувью. В итоге забил, конечно, откопал худак с эмблемой фильма, сверху кожанку натянул, очками своими рыжими глаза прикрыл. Чтобы он взгляда моего не видел: охмурённого.       Я знал, что, скорее всего, потеряю управление, врежусь в айсберг и трагически потону на своём личном Титанике, но представить не мог, что всё до такой степени хуёво.       Шандарахает, мама не горюй. Я тут же забываю, как планировал подкрасться к нему сзади осторожно: заорать на ухо своим фирменным гортанным криком. Напугать до усрачки, повеселить себя и окружающих, а после пообщаться с ним немного — для галочки — в сугубо дружеской манере. Воображал, что руками жестикулировать чётко по уставу буду: без заламывания пальцев, без скрещивания на груди, без пряток по карманам. Наказал себе зрительный контакт держать до последнего, даже если сердце решит подвести и отказать. А если придётся обниматься… то полторы секунды ровно и обязательно с характерными хлопками по спине. Для Чеботарёва мне было важно создать образ, особую роль конкретно для него.       Сергей Горошко вас не боится, не смущается вашего присутствия, и вы ему не нравитесь.       Моя тактика терпит поражение: я робею тут же, как матерящийся трехэтажным пятиклассник, заприметивший разъярённую маман на горизонте. Когда Дима замечает меня, руку тянет в мою сторону, подзывая; а я как в замедленной съёмке наблюдаю, как он растягивает губы в мягкой улыбке со всем присущим обоянием, взглядом игривым одаривает, — трещу по швам в одночасье. Глаза машинально опускаю вниз, пол облюбовываю. Вау, а покрытие у вас интересное: серенькое, гладкое — совсем не как Чеботарёв. Язык отваливается и тяжелеет во рту мёртвым грузом. А сердечко предаёт меня бессовестно, отстукивает метрономом, выкрученным на самый мощный темп. Покалывает тянуще, по всему телу импульсы пускает и в вату превращает конечности.       Я бы даже схватился: замолчи, тварь, я тут главный, будешь биться по расписанию. Но подобный жест бы вызвал вопросы, а я на них отвечать не готов.       Я опять ищу, где спрятаться, как год назад на съёмках, оборачиваюсь через плечо, чтобы проверить, не наблюдает ли он. А он наблюдает и явно не вдупляет, какого хуя я не приближаюсь, а лишь отдаляюсь. Я тоже, дорогой мой, не вдупляю. Прикладываю палец к запястью и выть хочу: пульс скачет яростно и быстро. Я со своими барабанами по сравнению с ним — так, любитель.       Моя однокурсница стабильно раз в три месяца заводила новые отношения, и, я уверен, если бы я однажды с порога не заявил: «Атас, Настасья, я походу не зря в детстве вагоны не дорисовывал на заборах», я бы вошёл в список её потенциальных хахалей. Гордыманова поржала тогда, сказала, мол, да по тебе видно было, девушками не интересуешься, а если интересуешься, то не выходит ничего.       У Настеньки спустя два года непрерывных цветочно-букетных и шесть месяцев одиночества неожиданно появился мужик, с которым типичного сценария скоропостижного расставания — «дело не в тебе, а…» — придумывать не пришлось. Их спектакль в стиле комедии дель арте — но без масок — оказался сплошной импровизацией с долгосрочной перспективой.       — Я уверена, что любое чувство должно расти со временем, и если не выросло, то значит не судьба. А Слава — это прям оно, я из-за института даже погулять с ним толком не могу, да и он вечно то в театре, то на съёмках. Но вот вижу его — и весна прямо…       — Ничего себе ты загнула. Весна — это когда снег тает и говно наружу выходит.       — Кошмар, Серый, да ты не любил никогда.       Да в смысле не любил? Знала бы Настя, во что я вляпался. В кого.       Я изображал влюблённость на сцене сносно, не имея за душой достаточного опыта, подсмотрел это нехитрое явление у однокурсников; почерпнул от Чеботарёва — ай — фишку обмена энергиями, чувства свои в других людей направил. Катя Тихонова — исполнительница моей жены Доры, чудовищно погибшей в автозаке от удушья угарным газом и общей давки, — говорила, что слёзы в моих глазах — не показатель любви, но показатель имеющейся нежности и жалости к своей супруге. Это оказалось верным направлением. Диана Жданова — тобишь Зоська — после моего возвращения в репетиционный процесс призналась, что в один момент поверила и чуть слова не забыла. Опомнилась, когда следующий «урок» начался. В этой пьесе не существует «частей», «картин» — есть «уроки».       Я отхожу на безопасное расстояние, но прекратить пялить исподтишка решительно не могу. Чеботарёв в этот момент как раз интервьюируется в микрофон с сотрудником BUBBLE, ну а я смотрю влюблённой нищенкой на силуэт его. А что? Почему нельзя? Пока он увлечён болтологией, я могу увлечься любованием.       Дима, решивший, что окинуть взглядом территорию надо вот прямо сейчас, уставляется на меня, а я, хмуря брови и сжимая губы в нитку, не успеваю сделать вид, что страшно занят. Он продолжает вещать, не отрываясь, а я со стыдом вспоминаю, как мне едва крышу на площадке не сорвало, так мне хотелось его поцеловать.       Передав микрофон в руки следующей жертве опроса, он на скорости — вдруг я выпрыгну в окно — двигает ко мне, одними губами шепчет:       «Ты заебёшь».       Батюшки, приехали. Да если бы, Димочка, если бы. Нам до «заёбешь», как до Китая пешком. Мы ещё не говорили толком, а я уже? Я вообще-то не навязывался, не слал на бухую голову сердечки, хотя поводов было много.       Да, я определённо возмущён. Не посягаешь на человека, держишься на расстоянии, не трогаешь, а он «заебёшь» кидается, как будто я под дверью у него сижу и пальчиком звоночек вжимаю круглосуточно.       Я тут же жмусь левее, напарываюсь на Сашу Сетейкина, отхожу обратно, руки в мирном жесте поднимая, назад опрометчиво не смотрю и напарываюсь уже непосредственно на Диму. Влетаю спиной ему в грудь, ногой на ногу едва не наступаю. В голове сигнализация срабатывает, всё горит адским пламенем.       — Ну привет, — я отскакиваю, «пока», хочу сказать, «мне надо пойти повеситься, приятно было пообщаться». — Ты опять меня избегаешь? Я думал, это в прошлом.       В прошлом, ага. Я тоже так думал.       — Я не избегаю, — вру, не краснея. Хотя, может, краснея, но не из-за вранья, это точно. — Что ты там говорил? Заебёшь?       — Заебу, — заявляет Дима серьёзно, и я хочу присесть. — Что ж ты испугался так?.. — он аккуратно поддевает мою челюсть, возвращая на место, — я говорил «со мной пойдёшь».       — Это, артикулировать надо лучше, рот шире открывать… — голос хрипнет, и я прочищаю горло, прижимаю тыльную сторону ладони ко рту. «Заебу». Жесть. Если он сейчас меня за запястье схватит, то вечер можно заканчивать. А он схватит, я его как облупленного знаю.       — Ага, чтоб глотку было видно, с этим, как его?.. — он делает это беззаботно, между размышлениями, в присущей ему органике. Тихонько пальцами кисть мою обвивает, отводит в сторону, придерживает.       — Дима, — я имя его произношу устало, будто доконало оно меня, очки на лоб натягиваю. И жалею тут же: у Чеботарёва глаза в освещении этом синющие, тёмные, — зачем ты меня загрузил с этой глоткой и её причиндалами? Язычок, вроде.       Вот именно, зачем. Почему мы говорим о ерунде и ни о чём важном. Что за «со мной пойдёшь»?       — Да не, по-другому, — Дима зависает, глядит в прострацию, и я, нехотя высвободив руку, гуглю, потому что Чеботарёв не успокаивается, пока не вспомнит то, о чём запамятовал.       — Не благодари, я был прав, это наёбный язычок… — я оговариваюсь ненароком, приплюсовав к слову букву «а» и взрываюсь смехом, потому что такие моменты вскрывают уровень моего культурного развития на максимум. Дима прыскает, глаза щурит, мимические морщинки тут же скапливаются около глаз. Ему даже морщины к лицу, ну что за человек, а когда он постареет — я явно в восторг приду и посвящу ему книгу: «Морщины как у мопса — красота и благородство». — Нёбный, блять.       — Хорошо, наёбный язычок, давай вернёмся к сути, — перебивает он, голову склоняя в мою сторону, глядит исподлобья. — Поехали ко мне?       — Куда? — я ногу заранее переставляю назад, попятиться хочу.       — Ко мне, Серый, ко мне, — да не, спасибо, я на съёмках хлебнул уже, до сих пор откачать не могут, — выпьем чего-нибудь… ты что вообще пьёшь обычно? И не ври, что не бухаешь, как скотина, — водку я потягиваю с апельсиновым соком. «Отвёртку», то есть. Название страшное, но похмелья от неё у меня практически не бывает, главное – пропорции соблюдать и видеть грань между тремя коктейлями и десятью.       — Да не, — собутыльничать с Димой — заранее яму себе рыть.       — Почему так?       Дима, солнце, если я напьюсь в компании с тобой, ты точно узнаешь, что такое наёбный язычок. И тебе вряд ли понравится.       И мне наутро тоже. Но чешется же адреналиновая мания, налакаться просится вдребезги, так, чтобы совсем контроль спустить. Открыться на полную, душу и сердце оголить. Но это не самый страшный исход, страшнее — если я коснуться тебя захочу, утопить в своих чувствах, пристать с объятиями, будучи дорвавшимся. О, том, что я могу зайти ещё дальше, думать не хочется.       Ведь я, кажется, люблю тебя настолько, что дашь мне волю — наброшусь.       Люблю тебя, ебать, какие слова из меня лезут. Права была Настя, растёт оно, укрепляется, корни пускает и расстояние лишь подтверждает со временем качество. Оно или не оно. Оно.       — Вдвоём, что ли? — мне надо было уточнить, потому что если будет хоть кто-то, хоть одна живая душа — я точно не стану позориться, а если нет… то это же шанс. Поговорить.       — Да, вдвоём, — перемена его настроения чувствуется энергетически. Я улавливаю… волнение? — Наедине.       — Хорошо, — я говорю это поспешно, чтобы не придумывать безапелляционных отмазок. Я слишком долго запрещал себе взаимодействовать с Чеботаревым, давил чувства безбожно, по-страшному, остерегался малейшей порции внимания. Бегал от него, как от потенциальной опасности, короче. — Апельсиновый сок с водкой у тебя есть?       — О, а ты общажный гурман, я смотрю. В магазин заехать можем.       — Можем.       Пока Дима путешествует по ближайшему супермаркету, я сижу у него в машине — красной, явно на прокат взял, он ведь красный цвет терпеть не может, — и судорожно пытаюсь успокоиться. Мы просто выпьем; скорее всего, если Диме всё-таки приспичит, обкашляем, что между нами происходит. И происходит ли вообще. С одной стороны его жесты трактуются очевидно и просто с человеческой точки зрения, с другой — он актёр, я актёр. Мы склонны забывать об этой элементарной вещи, принимать чувство выращенное сценой — за выращенное жизнью вне её.       Пиздец, как же я стрессую. Кисть руки перед собой вытягиваю, пальцы подрагивают смешно, будто я с панелью перед собой поздороваться пытаюсь. От нервов я начинаю дурацкую ёлочку у зеркала теребить. Никогда такие штуки не любил, запах от них жуть, но каждый водитель считает своим долгом себе такую повесить. Чтоб было. К слову, тут она, похоже, повесилась ради традиционного декора и кошачьей блевотой отнюдь не воняет. Я даже к пальцам принюхиваюсь из любопытства, вообще ничего.       А на что я примерно рассчитываю?       — Понимаешь, Серый, я гетеро, а ты утонул в роли… — слишком ожидаемо, он мог это сказать ещё на съёмках, а я сижу в его машине и собираюсь к нему на блядское воскресенье. К сожалению, воскресенье должно быть недостаточно блядским, банально потому, что завтра меня ждёт маршрутный спектакль по Петербургу. Поэтому быть мне надо не огурцом, так кабачком хотя бы.       — У меня есть прекрасная идея, давай ебаться, — тоже мимо, хоть и заманчиво. Помню, что, когда впервые представил близость с Чеботарёвым, вписался лбом в кафельную стену душевой. Руки его нафантазировал, сжимающие талию, скользящие по бокам и пояснице, заставляющие прогнуться сильнее. Я вовремя губу прикусил, чтобы в голос не застонать; ноги подкосились предательски и качнули меня лицом вперёд.       — Ты в заложниках, — бред. Даже Волков не сообразил бы такое Разумовскому ляпнуть, а Дима мне — тем более.       — Я не понимаю, что чувствую и…       Дверца со стороны задних сидений с шумом распахивается.       — Я купил водку. Боже, как у тебя только желудок от неё не дохнет, — Дима бурчит, как мой дед, заметивший однажды серьгу в ухе и татуировку под рёбром «Don't akt». Тупейшая ошибочка вышла, кстати, но зато моё, личное. — Если что, в квартире ещё красное полусладкое есть. Если одумаешься, вскроем его.       — А пе-а-пельсиновый сок? — мямлю я, руками себя обнимаю. Вот готовился же, все свои защитные жесты на красный сигнал поставил, всё равно наружу просачиваются.       — И его взял, — Дима скалится очаровательно, пакеты кладёт, потом за руль садится, рядом, пристегивается — я наблюдаю за ним, — ключ зажигания вставляет и автомобиль заводит. — А ещё чипсы со сметаной и луком.       Я не удивлён, я в ахуе.       — Откуда ты знаешь, что я люблю только их?       — Ты думаешь я не заметил, кто поджирает мои припасы в гримёрке, пока никто не видит?       — И не сказал ничего.       — Я предпочитаю не комментировать очевидное, — я настораживаюсь, по ёлочке пальцем постукиваю, напрягаясь всем телом, потому что момент кульминации близок как никогда.       — Даже если очевидное… — я с шумом хватаю ртом воздух, — случилось по твоей инициативе?       — К сожалению. Я выражаю чувства поступками, — он пялится на моё отражение в лобовом стекле, и я отвечаю ему тем же. — Из-за этого возникают недопонимания и вытекающие проблемы.       Я смещаю внимание к окну сбоку. Хотя лучше бы не смещал, потому что от этого меня начинает укачивать молниеносно. Так уж сложилось, что транспорт я переношу крайне хреново, а любимая «драмина» осталась полёживать дома.       — Ты надолго в Петербурге? — Чеботарёв вообще-то в Москве живёт, а сюда только ради Комик Кона, видимо, явился, но с ночёвкой. Я узнать не догадался заранее, сколько он здесь собирается пробыть, потому что смысла не виделось. А сейчас видится.       — На пару дней приехал, а что?       — Нет, ничего, интересно, — я нахлобучиваю капюшон, шнурки затягиваю, чтобы только овал лица видно было, снова за очками скрываюсь, замуровываюсь мумией Древнего Египта. Реально ради Комик Кона здесь, не ради меня.       — Серёжа, — его голос бархатистый, приятный до невозможности, я башку поворачиваю лениво. Дима заразительно ржёт с моего видка.       — А?       — Тебе важно слышать, да?       — В каком это смысле? — ну вот, опять щекотливая тема.       — Есть одна замечательная книга. «Пять языков любви», — ох, боже, не продолжай, я ж сейчас поперхнусь. — Мой язык – прикосновения. А твой язык, я вижу, слова.       Я знал, сука, я знал, что ты действуешь по схеме «трогать-лапать-обнимать-и-ни-слова-не-сказать». Услышать от Чеботарева подтверждение моих догадок — охуительно воодушевляет. Я даже подсобираюсь на месте, очки снимаю, потому что хочу глаза в глаза, хоть мы и на дороге; смотрю куда смелее, чем ранее. Потому что мне до прозрачного становится ясно.       — К чему ты ведёшь? — у меня уголок рта набок ползёт, теперь я ощущаю себя крысой, загнавшей хомячка. Я не за рулём, мои руки свободны и готовы мстить за твои молчаливые подкаты.       — К тому, что в моей картине мира необязательно что-то озвучивать, необязательно что-то слышать, чтобы знать наверняка, — отвечает он, резко выкручивает руль вправо, и был бы я не пристегнут — прилёг бы ему прямо на коленки.       — Слушай, я тебя правильно понимаю? — вцепившись в ремень безопасности, спрашиваю я. А то мало ли, он мне об умных книжках, а я тут как всегда о романтике.       — Я надеюсь, что мы оба всё правильно понимаем, — тихо говорит Дима, и я погибаю от осознания, что могу его коснуться, только руку протяни, заново как будто — в совершенно иной интерпретации — прочувствовать.       Уже у него в квартире, просторной студии, я позволяю себе тронуть Чеботарёва. По волосам провести пальцами, спину погладить заботливо, пока он себе винишко вскрывает. Разумеется, после двух стаканов «отвёртки», потому что наглости бы мне хватило, а храбрости нет. Он ставит на просмотр «Последнюю любовь на земле», говорит, что фильм потрясен актёрской игрой, но не сюжетом. Подготовил, так сказать.       Я, конечно, удержаться от критики не способен: разбираю события по полочкам, жмусь к Диме и сетую на то, что поступки главного героя совсем не логичны, а Чеботарёв вежливо затыкает мне рот чипсиной, мол, ну че как маленький, смотри и наслаждайся, позер.       Когда я проглатываю четвёртый коктейль, любезно приготовленный Димой лично для меня, я понимаю, что перешагнул отметку в три стакана и достиг кондиции, при которой люди начинают признаваться друг другу в любви. Жаль, что осознание приходит поздно. А мои поползновения в сторону Чеботарева приходят наоборот — рано. Фильм я не смотрю вовсе, упираюсь лбом Диме в плечо, трусь и ласкаюсь как котёнок. Дорвался.       — Что, спать пора? — спрашивает Дима, чёлку мне поправляет, на пробел в ноутбуке жмёт, ставя на паузу. Ева Грин на экране замирает с букетом в зубах.       В смысле спать, Чеботарёв? Я хочу с тобой болтать до утра, отношения-недоотношения наши обсудить, нежиться в объятиях, обхватив тебя руками и ногами. И целоваться хочу до одурения.       — Веселье только начинается, — подражая его голосу шепчу я, опираюсь ладонью на его колено, придвигаюсь ближе, лицом к лицу, и недвусмысленно на его губы взгляд опускаю. Не хочешь словами, давай действиями, как у тебя там на языке любви?       Дима лыбу давит, веселит его это всё что ли? По щеке меня гладит трепетно, подбородок большим пальцем фиксирует, в губы чмокает быстро и невесомо, словно на пробу клюёт. Я глаза прикрываю растерянно, продолжения жду. Ну, что ещё придумаешь?       Дыхание на шее чувствую, жарко становится невыносимо, сделай что-нибудь, ну. Я по натуре торопливый, мне надо бешено, быстро, с максимальной отдачей, без возможности остановиться — и я конкретизирую, что это не про секс. А Дима медлителен и деликатен, осторожничает, как с сокровищем, и, признаюсь, это дико возбуждает и немного льстит. Он носом проводит под челюстью, едва касается ртом горла, а я уже дрожу от нетерпения.       — Серёж, — хуёж, блять, — тебе надо выспаться, у тебя завтра трудный день.       Я распахиваю глаза оскорблённо, беспардонно толкаю его спиной вниз на кровать, ногу через сведённые бедра перекидываю и сверху усаживаюсь. Хуй тебе, а не сон. Я не для этого тебя почти год забыть пытался, стереть из памяти, ну или хотя бы запереть в подсознании, повесив на дверь табличку: «Не вскрывать! Опасно!».       — Ты откуда знаешь? — я склоняюсь к нему ниже, носом нос поддеваю, губ его почти касаюсь, правила игры соблюдаю, пусть и на грани их нарушения.       — Афишу видел, — на выдохе тараторит Дима.       Ему любопытно, ему очень любопытно, что я буду делать в нашем-то прозаичном положении, поэтому Чеботарёв не сопротивляется, ладонями мои бока обнимает. Я в рот его врезаюсь властно, по-собственнически, губы размыкая принудительно; а он в ответ ласкается языком так, что меня желанием простреливает до мурашек.       — Нарушаешь, — шепчет.       Он издевается словно, ногу в колене сгибает, заставляя меня задницей скользнуть по его ширинке, подбородок кусает мокро. Я охаю приглушённо, потираюсь о его пах через одежду плавно и тягуче. Дима с мычанием голову назад откидывает, и я пользуюсь — губами по открытой шее веду, хочу укусить хорошенько, кожу его в рот втянуть и отметку о посещении поставить, так сказать. Но Чеботарёву потом в театре играть, в сериале сниматься — мать моя, какой он в «Фитнесе» пиздатый. Замазать засос непросто, как и татуировку. Хоть я и пьян, но подставлять его не хочется, заставлять маяться с этим — эгоистично и неправильно.       Ну вот зачем я вспоминаю, что его связывают с Москвой обязательства, что он покинет Петербург через сутки и снова оставит меня в гордом одиночестве.       Пойманную мной меланхолию Дима замечает, давит на плечи слабо, намекая, чтобы я перекатился и лёг. Он рядышком совсем, опирается на локоть, кисть моей руки наглаживает, утешает. Мысли считывает безошибочно. Снова.       — Поэтому я и не признался тебе сразу. Отношения на расстоянии — вещь болезненная, — говорит он, в лоб целует, ладонь на грудь кладёт. И мне тепло становится от этого жеста.       — Ты знал, что взаимно будет, — бормочу я. В комнате мрак, единственный источник света — ноутбук Димы, и то слабый; близость Чеботарёва расслабляет, комфортит, и у меня глаза едва не смыкаются. С ним всегда так — безопасно и уютно.       — Ты палился сильно, — я слышу смешок и думаю: что ж ты радостный такой всё время. Не может нормальный человек быть на позитиве каждый божий день. Дима — не нормальный. — Помнишь съёмочный день, который Котков обозвал «пидорским»? — я киваю, тянусь к нему, за шею обнимая, ловлю губами его губы, сминаю ненадолго, только чтобы запомнить каково это. По любви целоваться. Чеботарёв отстраняется неохотно, о, я его сильно поддерживаю. — После твоей истерики…       — Чё? Не было истерики, — я пытаюсь вспомнить, что вообще произошло. Ах да, я позорно сбежал, хлопнув дверью и не оборачиваясь. — Ты про побег?       — Угу, — Дима вытягивает мою руку горизонтально, укладывается на неё головой, и мне не остаётся ничего, кроме как его этой самой рукой стиснуть. — Я хотел пойти за тобой, остановить и…       Я лбом к его лбу приникаю, поворачиваюсь на бок и заключаю в тиски.       — Но ты боялся, что я не выдержу испытание расстоянием, — понимаю я. Ни капли не обижаюсь, потому что знаю себя, свою импульсивность и неспособность ждать. Я даже в очереди с трудом беситься не начинаю, так мне нестерпимо это всё.       Точнее, так было тогда. Сейчас я, не видевшийся с Димой год и ни разу не отсохнувший от него, такой же отчаянно влюблённый, могу заявить, что готов. Готов к отношениям, требующих разлуки по разным городам.

***

      Утром я продираю глаза от уведомления из телеги, лениво протягиваю руку через Диму к тумбочке, попутно располагаюсь на его груди и открываю сообщение от Ромы Коткова.       «С первым сексом, Серёжа!» — пишет он. Я зависаю буквально на мгновение, потому что понять не могу, что успел пропустить, а после ржу как тварь последняя. Чеботарёва бужу ненароком — он тут же сопит замученно, — целую его поспешно в ладонь, извиняясь. Показываю, в чём причина моего увеселительного настроения в такую дикую рань, и он в подушку лицом падает, трясёт его от смеха.       Потому что не было у нас ничего подобного, Дима мне ночью так и сказал: «Никакого секса на пьяную голову, я тебя, конечно, хочу, но стёклым как трезвышко».       Расстояние — хуйня, решаемо; Москва — не Ванкувер.