will you rot with me?

Уэнсдей
Гет
Заморожен
R
will you rot with me?
ninja and his butterfly
автор
Описание
Он идеален. Аристократичные черты лица, элегантный боб времён позднего романтизма, слегка подернутый пеленой меланхолии взгляд, обращённый в вечность. Он кроток, спокоен, надёжен, всегда готов выслушать и предложить своё крепкое мужское плечо в трудные минуты. Его молчание говорит мудрее тысячи слов и он никогда не беспокоит её по дурацким поводам вроде поцелуев, свиданий или пошлых переписок. Это лучший парень из всех, кто когда-либо попадался на глаза Уэнсдей Аддамс. Потому что он — надгробие.
Примечания
by butterfly AU по этому фильму: https://en.m.wikipedia.org/wiki/Lisa_Frankenstein#:~:text=Lisa%20Frankenstein%20is%20a%202024,Joe%20Chrest%2C%20and%20Carla%20Gugino. by butterfly https://t.me/ninjabutterflybitch https://t.me/ninjabutterflybitch/9907
Посвящение
дьябло коди, прекрати меня уничтожать из фильма в фильм безумная женщина (я в восторге и хочу ещё)
Поделиться
Содержание

II

После уроков небо затягивает давящий свинец туч — грядёт гроза. Инид предлагает довезти её и выскочившего из соседнего корпуса средней школы Пагсли на машине, но Уэнсдей отказывается, сославшись на желание прогуляться в хорошую погоду. Взяв с подруги клятву прийти на вечеринку в эту субботу, Инид уезжает вместе с младшим Аддамсом на своём вырвиглазно-розовом «жуке» — подарке родителей на шестнадцатилетие, — и Уэнсдей провожает машину взглядом до тех пор, пока та не исчезает за поворотом. Убеждённая в долгожданной приватности, она разворачивается в противоположную от центрального входа сторону и покидает оживлённую школьную парковку, идя к футбольному полю, а оттуда — к роще. Роща плавно перетекает из огороженной парковой зоны в лесную, где, хоть и давно не водится диких животных, несложно затеряться среди густой растительности, особенно в тёмное время суток. Задумавшийся бродяга сам не заметит, как перешагнёт безопасную грань; такая ловушка кажется Уэнсдей крайне удобной для дел сомнительных с точки зрения морали и закона. Наверняка маньяки обожают это место, — завлечь жертву легче лёгкого, потом всего-то и нужно, что отыскать дыру в проволочном заборе и пролезть через неё на открытую территорию леса, не оставив при этом ни клочка улик, и оказаться в бесконечности зелени, где никто не услышит чужих криков. Почва здесь упругая и податливая, раскопать могилу можно за полчаса работы, если не прерываться на отдых; на редких протоптанных тропах множество ухабов, кругом полно запорошенных листвой ям и острых высохших кустарников, за которыми ничего не разглядеть и в лучшие солнечные дни. Уэнсдей бы хотела, чтобы здесь случился её первый секс. Путь от территории школы через рощу и до чащи леса в сумме занимает около сорока минут при быстрой ходьбе. Короткий спуск вниз, и Уэнсдей едва не задевает щиколоткой просевший в землю старый могильный камень. Кладбище Холостяков — так его прозвали местные потому, что большая часть могил принадлежала молодым юношам, — существует на территории Джерико, по официальным данным, с 1688 года, но давно пребывает в заброшенном состоянии, служа бесхозным памятником страшных легенд для жителей города; последнее захоронение здесь совершили в 1878 году, а дальше кладбище постепенно пришло в запустение, поросло мёртвой травой и спряталось за густыми кронами леса. Кованные ограды растащили на металлолом, надгробные плиты разрушила природа; время не щадило даже тех, кто навсегда застыл в одной точке существования. Было в этом нечто почти благоговейное — свидетельствовать тому, как умирает смерть. Именно к последней «живой» могиле держит свой путь Уэнсдей. Обметанный пылью светло-серый прямоугольник, на чьей плоской поверхности располагается бюст юноши: тонколицый и высокоскулый, благородный худой нос, чётко очерченная носогубная складка над безупречным разрезом чувственного, ангельски пухлого рта, а каменные глаза застыли в выражении вечной возвышенности меланхолии; на крупный лоб спала единственная выбившаяся из причёски длиной по челюсть прядь. Скульптор любовно высек гладко убранный ворот костюма-тройки с накинутым поверх узким пальто, придающим его угловатой фигуре волевой статности; не обделил деталями вроде уголка платка, выглядывающего из петлицы, рукавов рубашки вокруг тонких запястий и аккуратного галстука-бабочки под длинным худым горлом. У бюста была несвойственная для могильных скульптур экспрессия, неотягощённая скупостью воображения автора, сбережённая им в необычайно живой живописи черт лица юноши и поднятой единственной руки его в том лихом жесте, с которым художником совершается последний, завершающий шедевр всей его жизни штрих. Тонкие паучьи пальцы возносили кисть подобно дирижёрской палочке, а чуть ниже локтя изображённый ворон обратил клюв к солнцу, куда взлететь ему было не суждено. Когда Уэнсдей, бредя по лесу на сороковой день со смерти матери в удушающе мрачных мыслях, наткнулась на это кладбище, она провела здесь превосходный по части психотерапии вечер, оставив всю боль и горе тем, по кому давно никто не тосковал. Эстетика мёртвой смерти её заворожила, — это место так жадно пожиралось временем, что не было интриги более занимательной, чем день икс, в который последнее надгробие окончательно сольётся с лесным пейзажем. Она хотела наблюдать за этим с первых рядов и не упустить ни момента обрушения чего-то столь могущественного и монолитного, как смерть. Всяко лучше созерцания понурых лиц отца и брата, сопровождающих её теперь каждый завтрак, обед и ужин. Одна прогулка превратилась во вторую, та в третью, и на четвёртой, исследуя ряды кособоких могил, Уэнсдей встретила его. Ксавье Торпа. Чьего-то любимого сына, друга и юного дарования, выдающегося живописца своего времени, так и не познавшего радости признания за свои артистические труды. Он умер в 1878 году, прожив на этой грешной земле всего семнадцать лет, и велика вероятность, что вся его семья и его потомки, если таковые были, тоже давно покоятся где-то на центральном кладбище Джерико. Если бы не добротно высеченный памятник из крепкого белого камня, существование такого человека на планете в принципе было бы предано абсолютному забвению. Но надгробие не сумели покорить ни катаклизмы, ни десятилетия. Оно осталось практически идентичным презентабельному на момент смерти художника состоянию. Дух Ксавье Торпа оказался сильнее смерти, а его красоту не посрамили ни пески времени, ни врастающий в линии его волос мох. Он казался таким… спокойным. Взволнованным и в то же время серьёзным. Надёжным. В те времена мужчины ещё пытались придерживаться кодексу джентльмена, и честь наряду с уважением были в приоритете над плотскими желаниями. Нынешние парни только и думают о том, как бы поскорее уложить девушку в постель, но Ксавье, Уэнсдей отчего-то уверена, был диаметрально противоположного склада характера и придерживался иных идеалов. С его лицом легко представить поэта, писателя, общественного деятеля или критика, днями бросающего вызовы традиционным представлениям об искусстве несмотря на гонения и угрозу тюремного заключения, ночами мужественно коротающего голодные часы за холстом и палитрой, утрами воображающего о великой любви, подвигах, большой земле. В точёной динамике фигуры, в лёгкой тоске лица, — всё в нём гласило о жажде увидеть и услышать, а не ощупать этот мир и то, что за грани его. Как всякий творец, он мог понять вещи на более антиматериальном уровне. Он мог бы понять её. Если бы был жив. Но Ксавье Торп давным-давно покоится под шестью футами чёрной рассыпчатой почвы и скорее всего уже превратился в грязные косточки. И тем он был совершенен. Он никогда не пригласит её на свидание в дешёвую закусочную, где поспешит напоить пивом и похвастаться тем, что его папаша подарит ему крутую машину на выпускной. Он не попытается отвлечь её от чтения Сартра глупыми мемами и не покривит рожей, если она заведёт речь о своих любимых true crime подкастах или таксидермии. Он никогда не сможет облапать её и полезть мокрым вонючим ртом к её губам, и никогда не разочарует токсичным маскулизмом и патриархальной риторикой. Уэнсдей знает, что, приходя к нему в любое время суток, ей нечего бояться; рассказы о себе не покажутся неловкими; а чужую боль он примет с тихим пониманием. Он навсегда остался таким, каким его представил скульптор: прекрасным и цветущим в бескрайности лет талантом, с его искусственным вороном и художественной кистью в тонкопалой грациозной руке. Он мёртв, — и это делает его лучшим парнем из всех, с кем когда-либо имела (не)удовольствие общаться Уэнсдей Аддамс. — Здравствуй, Ксавье, — склоняет голову она, делая шаг ближе к надгробной статуе. — Прости за опоздание. Инид блистательна в пытках своей болтовнёй, я не могла устоять. Бюст отвечает серым добродушным взглядом. — Инид? В своём репертуаре. Пригласила меня на празднество, организованное ею с целью подняться в глазах пустоголового общества старшеклассников и добиться внимания человека, который едва ли может сказать связное предложение на английском. Просто вздор, буду я ещё участвовать в этом жалком шоу уродов, — она оглядывает территорию на предмет лишних зрителей, но сюда приходит в гости разве что один только ветер, затем возвращает взгляд на статую. Выдержав паузу, Уэнсдей вскидывает брови. — Ну разумеется, мне придётся пойти. У меня нет выбора, как ты видишь: если Инид угодит в передрягу из-за собственной смехотворно слепой доверчивости, Пагсли некому будет подвозить до дома. Шорох тяжёлых сухих крон напоминает ласковый смешок. — Неважно. Знаю — для тебя опоздание дамы на свидание подогревает интерес. Но я современная женщина и терпеть не могу тратить минуты понапрасну, свои или чужие, — Уэнсдей приседает на корточки и смахивает пыль с выбоин в форме букв его имени и годов жизни. Она совсем недавно убиралась у Ксавье, но ветра в этом году выдались скверными, да и птицы не оказывают услугу своими постоянными продуктами жизнедеятельности, размазанными по верхушке памятника. Нужно будет вернуться сюда завтра и привести могилу в порядок, да оставить безбутонных роз и что-нибудь из сладостей Пагсли. Ксавье глядит в никуда безжизненными глазами, словно смущаясь неопрятности его внешнего вида. — Ничего страшного. Видел бы ты, на что было похоже место преступления в середине января, где орудием убийства стала циркулярная пила. Кишки два часа отковыривали с кафеля садовой лопаточкой, — успокаивает Уэнсдей. Она знает, что в ответ на подобные милые воспоминания (ох, иногда она скучает по лагерю криминалистики) не послышится типичное для Инид «фу-у-у!» или обыденное для всех прочих «да ну тебя, больная». Ксавье так никогда не скажет. Просто потому, что физически не сможет. — Мой день прошёл удовлетворительно. Бьянка Барклай оставила мне несколько шпилек в спортивной обуви, но, к счастью, я избавилась от всех перед физкультурой. А вот Бьянка, вероятно, избавится от нескольких пальцев на левой ноге, когда переоденется после урока в эту пятницу, — объявляет она, и в уголки губ против её воли лезет червивая ухмылка. — В конце концов, какой весенний бал без одноногой Золушки. Посеревшее до цвета старого надгробия небо бьёт гром, предупреждающий о скорой буре. Поднимается ветер и осыпает памятник частичками высохшей листвы. — Да, подло. Но я не приношу на дуэль на мечах пластмассовый ножик. Она должна быть благодарна за то, что я всего лишь оставлю её без пальца, а не без полового органа, как мальчика из класса Пагсли по плаванию, — ворчит Уэнсдей в ответ. Сняв рюкзак, она ставит его наземь и достает небольшой блокнот в твёрдом переплете, с замком и инициалами WA на обложке. На разлинованном пергаменте аккуратным почерком выведены планы и пунктиром подчёркнуты те или иные сюжетные решения. Ксавье с терпеливым любопытством ожидает её на пару со своим безмолвным крылатым спутником. — Лучше обсудим что-нибудь более осмысленное, нежели моих безмозглых сокурсников. Похоже, я наконец-то придумала кульминационный момент арки Вайпер, — она мягко кашляет и со строгой, идеально выверенной дикцией читает раскрытые страницы дневника: — «Понимая, что она остаётся один на один с последствиями собственных неверных решений, Вайпер решается на отчаянный шаг — пожертвовать своей жизнью, чтобы спасти дорогих ей людей. Самоубийство для Вайпер — это морально отягчающее, но здравое с точки зрения её расчётливости и рациональности решение, поскольку все совершённые ею ошибки, а также преследование её семьи в связи с ними, будут подведены к логическому финалу и закрытию дела, ибо с мёртвых нет спросу», — она поднимает тёмные глаза на каменный бюст. — Что думаешь? Воцаряется кладбищенская тишина. — Не говори мне, что это слишком мрачно, — раздражается, краснея, Уэнсдей. — Ты буквально мёртв, Ксавье Торп. Твоё наивное видение мира поражает. Не в хорошем, летальном смысле. Ксавье молчит. — Я не знаю, что может продемонстрировать Вайпер как высокоморальную героиню больше, чем самопожертвование. Разве не готовность отдать жизнь за близкого — то, что люди считают высшим проявлением любви в претенциозных литературных шаблонах? — закатывает глаза Уэнсдей. «— Я слышал, её мама спрятала её, когда убийца залез в дом, и кинулась с ним в драку. Сумасшедшая!» Среди туч вспыхивает и гаснет первый серебристый зигзаг. — В любом случае, я уже меняла концовку тридцать два раза. Я дописываю второй акт расследования, так что самое время определиться с финалом, — Уэнсдей возвращает блокнот в рюкзак, слушая шёпот ветра в кронах деревьев, окруживших кладбище. — Не повторяй одно и то же как попугай, Ксавье. Мне достаточно Кинботт с её «процессом принятия». Тренируй свой навык психоанализа на Вещи, — она кивает на каменного ворона на руке статуи. — Выглядит он, мягко говоря, застрявшим, если позволишь судить. Ветер взвинчивает листья и опавшие сучки, поднимает эту мёртвую землю и её упрямую тишину на смех. — Хватит обо мне. Как у тебя дела? — она достаёт из кармана пиджака чёрный платок и оттирает налипший слой грязи с вырезанных в камне годов жизни и имени. Ксавье Торп, 1861 — 1878. Всего семнадцать лет жизни. Уэнсдей пыталась разыскать информацию о нём в городских архивах, но тщетно; кем бы ни был загадочный художник, очевидно, погиб он безызвестным и одиноким. Может, его сгубила эпидемия, может, коварный душегуб, а может, банальная судьба голодающего творца. Уэнсдей эта неизвестность не печалила — вдохновляла. Чувство недосказанности между ними лишь подливало интереса в огонь, а мрачно-короткий отрезок жизни Ксавье вызывал трепет. Такая эталонная трагедия несправедливо юной, потерянной души! Дела у Ксавье шли как водится: свежая трещина зигзагом взрезала основание скульптуры, крошка белой пыли хрустела под ногами. Уэнсдей знает, как совершается реставрация могильных камней, но до её дня рождения ещё далеко, а отцовские инструменты пришли в непригодность, которую не вышло починить её скудными карманными расходами. Со смерти матери многие вещи Гомеса превратились в сломанные игрушки; если бы не Уэнсдей, бесценный набор таксидермии давно бы канул в лету. Пагсли старается помогать, но и от него толку мало, — спас бы для начала хоть самого себя. — Какой глубокий болотный оттенок приобрели твои волосы после последних осадков. Грязная смерть тебе к лицу, — улыбается Уэнсдей каменному взгляду — только Ксавье обладал уникальной привилегией видеть её улыбку и получать её вывернутые наизнанку комплименты. Ей кажется, что его глаза благодарно смеются в ответ. Она мнётся напротив него и несмело смахивает с длинного носа упавший с дерева листок. Палец с глянцевым чёрным ногтём ненадолго задерживается на кончике, ведёт по носогубной складке, очерчивает скулы и тени под глазами, его чувственный рот, ямку на подбородке, холодный твёрдый изгиб шеи. Уэнсдей убирает руку, сжимая пальцы в кулак. Подушечки покалывает током. Гроза вот-вот обрушится на Джерико. — Приятно молчать с тобой, — говорит она напряжёнными губами. — Кажется, только наша тишина не вызывает во мне беспокойного чувства отторжения. Когда я молчу с другими, у них создаётся впечатление, что я презираю их… Что правда. Ксавье слушает её, не перебивая. — Но порой, мне хотелось бы соврать, — шелестом признаёт Уэнсдей и опускается на мокрую землю, чинно загладив длинную юбку под бёдра. Они много читают вместе; у Уэнсдей всегда с собой томик Сартра и потрепанный поэтический сборник Мортиши. Сартр для неё — размышления о безыдейности человеческого бытия и высмеивание его муравьиной пустой сутолоки. Стихи её матери для Ксавье — воздушная романтика, выдержанные будто вино чувства и чувствительность. Её мёртвый любовник ценит эмоциональность, тонко граничащую с прекрасной статной сдержанностью. Иногда его вкусы заражают Уэнсдей словно вирус, и под настроение она поёт ему французский и испанский романс нотами, которые слышат только собаки. И трупы. Она сходит с ума медленно и верно, но всё-таки трезвая частичка её ума не подвергает сомнению, — Ксавье слышит её, где-то там, в глубине червивой почвы, под деревянными досками гроба, своими сгнившими барабанными перепонками. И ему нравится. Как нравилось её отцу, когда пела мать. — «Мои воспоминания — словно золотые в кошельке, подаренном дьяволом: откроешь его, а там сухие листья», — нараспев читает Уэнсдей, нежась затылком о холод могильного камня. — А какую листву таишь в себе ты, Ксавье? Её собеседником служит вспышка грома и завывающий волком ветер. — «Знаю, что больше никто и ничто не сможет внушить мне страсть. Понимаешь, начать кого-нибудь любить — это целое дело. Нужна энергия, любопытство, ослепленность… Вначале бывает даже такая минута, когда нужно перепрыгнуть пропасть: стоит задуматься, и этого уже не сделаешь. Я знаю, что больше никогда не прыгну.» Это напоминает мне об отце. С матерью он похоронил свою половину, — Уэнсдей переворачивает страницу. — Он уверяет, что вторая половина остаётся на земле благодаря мне и Пагсли, но я считаю, что это эгоизм. Почему? Почему те люди, что потеряли родных, не уходят за ними, объясняя, что им ещё есть, что терять? Потому что им жаль оставшихся в живых? Отнюдь. Я полагаю, они упиваются своим горем и живут прошлым. Они смотрят на потомков и постоянно переживают воспоминания с умершими. Дети — это вечная надежда взрослых на исцеление, которая тщетна. Она задирает голову и смотрит ему в глаза. — Я знаю, о чём говорю. Недостаток опыта не изменит сказанного. Чувства к тебе — лишнее доказательство; я не теряла тебя, я не знала тебя, а встретила по факту смерти. Потому наше влечение зиждется на бескорыстии, — Уэнсдей щурится, ловя длинными ресницами первую каплю дождя. — «Уж не видимость ли я, и только?» Печальный облик Ксавье минута за минутой покрывают крапинки дождя. * * Когда Уэнсдей возвращается домой, Джерико уже накрывает ночной ливень. Время от времени чёрное небо озаряет молния, отчего-то ядовито-зелёная. Игра света? Аномальное явление? В любом случае, выглядит это жутко и красиво, и путь до дома проходит под приятную барабанную дробь воды. — Уэнсдей? — отец выходит встретить её, неуклюже переставляя пухлые ноги. Его тёплые объятия крепкие, но Уэнсдей не чувствует себя в них под защитой. — О, как хорошо, что ты в порядке. Инид сообщила, что ты решила вернуться со школы пешком. — Погода сегодня замечательная. Не могла упустить шанс. — Разумеется, — Гомес чуть морщится, глядя на водную завесу за окном, трясущиеся на ветру провода фонарей и угрожающее зелёное свечение среди туч. — Пагсли тоже не отлипает от окна с тех пор, как пошёл дождь. Надо же, впервые наблюдаю зелёную грозу. — Скорее всего, это игра света. Как северное сияние. — Может и так… Проходи, дорогая, ужин уже остыл, — как ты любишь. Мы с Пагсли проголодались, но хотели дождаться тебя. — Спасибо, папа. Я пойду в душ. Уэнсдей аккуратно снимает верхнюю одежду, разувается, отставляя обувь сушиться на отдельной полочке обувной тумбы; вешает мокрый рюкзак на крючок, подставив под него водовпитывающую тряпку. В доме тихо, скрипят половицы и пахнет книжной пылью — всё, как любила мать. При ней здесь звучала готическая музыка, трель скрипки, гул контрабаса, но отец ныне редко включает патефон, а Уэнсдей и Пагсли предпочитают наушники. Иными вечерами дом Аддамсов напоминает заброшенный замок больше чем семейное гнездо. Уэнсдей, скорее, сравнила бы его с норой летучих мышей. Даже в ушах стоит звон от этой тишины, подобно писку ультразвука. Будто ей здесь не рады. Её комната лишена плакатов рок-групп на стенах или вырезок из модных журналов; единственные украшения, которые позволила себе педантичная любительница минимализма Уэнсдей, это подаренные Пагсли папье-маше в виде пауков на изголовье кровати и самодельные рамочки для фотографий — работа рук Инид. В одной Уэнсдей расположила семейное фото Аддамсов времён семилетней давности, сделанное во время каникул у бабушки в Нью-Джерси, в другой — селфи её и Инид, где настырная девица прижалась к ней щекой и заняла своим жизнерадостным оскалом половину кадра. Отвратительно. Уэнсдей держит обе фото на тумбе рядом с кроватью. Сняв пропитанную потом и дождём одежду, она шагает в присоединённую к комнате отдельную ванную. Распускает тугие косы, массирует ноющую кожу головы. Из кармана пиджака выпадает чёрный платок, и Уэнсдей поднимает его, изящно склонив бледное нагое тело. Она вдыхает запах мха, мокрого дерева и старого камня. Запахи Ксавье. По спине взбегает дрожь, и она прикрывает глаза, позволяя тёплой волне сойти по её фигуре от покалывающих губ до кончиков пальцев, задевая все уязвимые точки. Она представляет — нечасто, но в основном по вечерам, — каково было бы… будь он жив. С одной стороны, ей этого не хочется — живые мальчики, как правило, ужасны и глупы; с другой, было бы не самым худшим времяпрепровождением уткнуться носом в его шею и вдохнуть лесные запахи с его кожи, а не с шёлка её платка. Возможно, его ледяные пальцы рисовали бы на её коже узоры не хуже чем на холсте. Он знает, как с ним обращаться. Вернее, он знал. Она бы стала его лучшим инструментом, его самой любимой музой. Но этому быть не суждено и, как бы ни было оттого горько-сладко, Уэнсдей согласна принять неизменность вещей вместо того, чтобы коптиться в своём горе, как Гомес. Она не хочет проявлять слабость. Она не может предать чувства к Ксавье. Чувства Ксавье. Просто… как говорит Инид, иногда накатывает. Ужины у Аддамсов — звон столовых приборов и треск пламени свечи, стоящей на пустой стороне стола, за которой когда-то сидела Мортиша. — Как прошёл день в школе, мои змеёныши? — добродушно улыбается Гомес, перемещая взор от Пагсли до Уэнсдей и обратно. — М-м… — младший брат сглатывает кусок мясного рулета и продолжает: — Я завалил тест по английскому. — Явление столь же необычное, сколь гроза в ноябре, — сухо язвит Уэнсдей. Пагсли краснеет и прячет взгляд в тарелке. — Уэнсдей, не будь так строга, — журит дочь Гомес и смотрит на Пагсли. — Сеньорита Джонсон объяснила тебе, в чём ты совершил ошибку? — У меня хромают будущее время и грамматика. Она предложила мне взять дополнительные часы после уроков, чтобы подтянуть оценки… Я согласился. — И когда ты планируешь начать? — С понедельника. Наверное, Инид не сможет больше меня подвозить, — Пагсли бросает украдкой взгляд на Уэнсдей, которая с непроницаемым лицом поглощает свой холодный ужин. — Ты мог бы возвращаться домой самостоятельно, Пагсли. Ты уже не ребёнок. — Ага, если бы был уверен, что меня не будут гнать пять кварталов кучка спортсменов, — морщится тот. — После истории с отрубленной тестикулой, будь уверен, они к тебе больше не пристанут, — уголки её губ трогает злорадная усмешка. Гомес качает головой: — Уэнсдей, нечего гордиться тем, что ты чуть не убила младшеклассника. — Ты прав, папа. Я не закончила дело. Это было унизительно, — Уэнсдей хмурится, раздражаясь на саму себя. Гомес удрученно вздыхает и говорит сыну: — Я попрошу офицера Руни подбрасывать тебя после школы вместе с его сыном. В крайнем случае, ты можешь вызвать Uber. — У меня закончились деньги на карточке. — Я отправлю тебе ещё. А у тебя, Уэнсдей? — С моими сбережениями всё в порядке. — Славно. После этого в столовой не раздаётся ни звука помимо звона вилок и ножей. Перед сном Уэнсдей ещё немного работает над черновиком книги. Она убеждена, что концовка с гибелью Вайпер наиболее логична, но в то же время, она оставляет на душе кислое послевкусие, — и это то настроение, которого Уэнсдей добивается вызвать у читателей, но никак не у самой себя. Так ли хороша пустота и отрешённость жизни, а затем и смерть? Ты перестаёшь существовать, и все твои дела нивелируются, а окружающие тебя люди только и делают, что смакуют собственную печаль, будто ты — всего лишь предлог для их собственной бездеятельности, комплекса главного героя. Возможно, Ксавье прав, и она чересчур категорична. Смерть слишком запутанная штука, чтобы оставить её точкой в истории. За окном вспыхивает очередная молния, освещая монохромную комнату режущей зрение зеленью. Чертовщина, не иначе. Уэнсдей хмуро откладывает блокнот в ящик тумбочки и выключает ночник. Она подолгу смотрит на стекающую по окну воду цвета мутных изумрудов. Ей вспоминается поросль зелени на могиле Ксавье. Яркая мощная молния бьёт в сердце кладбища Холостяков, и Уэнсдей закрывает глаза.