Ключ от дома

Shingeki no Kyojin
Гет
Завершён
PG-13
Ключ от дома
sandor zankat
автор
Описание
Телеграмма лежала на обеденном столе посланием вниз. Жан перевернул ее и прочитал: «СРОЧНО ПРИЕЗЖАЙ МАРЕ ЛЕВИ РАССКАЖЕТ НОВОСТИ НАШЕЛСЯ МОБЛИТ БЕРНЕР = КОННИ». У Ханджи и Моблита есть сын; эта история про то, как сложно примиряться не только со смертью, но и с рождением.
Примечания
Ханджи — мой любимый персонаж в каноне АТ. Почти все, что я делаю в этом фандоме, так или иначе о ней и еще об одном персонаже, которого я люблю не меньше. Это Жан. Я люблю их поодиночке и вместе, да так сильно, что канон мне не указ, и поэтому существует Самый радостный цвет: та версия событий, в которую мне приятно верить. Долгая счастливая жизнь каждому из нас (с). Несмотря на то, что в моей голове их отношения уже давно имеют начало и счастливый конец без конца, в ней также бродит другая, альтернативная идея — а что было бы, если бы у Ханджи и Моблита, которых я не то чтобы от души шипперю, но однозначно принимаю как канон — был ребенок; если бы жизнь Ханджи закончилась так, как решил Исаяма и если бы узнать об этом ребенке довелось Жану спустя много лет после его рождения. И вот об этом эта история. Сразу хочу предупредить шипперов жанкасы: их отношения здесь — что-то несколько большее, чем дружба, но меньшее, чем очевидная романтика. Хэппи-энда для них у меня нет. В фике шесть глав. Обновлять буду по понедельникам :)
Поделиться
Содержание Вперед

II

Леви сдержанно поприветствовал их, но его радушие выдавала белая скатерть и разлитый по одинаковым и аккуратным кружкам чай. Жан заметил, как смотрит капитан на Микасу; кроме глубоко припрятанной радости от встречи в его взгляде Жан прочитал очевидный вопрос. — Микаса все равно видела телеграмму. Мы… мы же разведотряд. Какие у нас могут быть секреты? Леви и бровью не повел. Задеть его так толсто нечего было и пытаться. А чай-то был не простой. Жан прокашлялся. — Что… там? — Коньяк. Хочешь, обойдемся вообще без чая. Вон там бутылка, за твоей головой, в шкафу. Только возьми сам. И Леви как бы невзначай пригладил ободья на своем кресле — уважь, мол, не заставляй корячиться сверх необходимого. Жан замешкался. Он не хотел пить, но нутро подсказывало ему, что придется. Капитан невесело поглядел на гостей. — Дай-ка я сперва почитаю, что он тебе написал. Он не приедет, он занят, как всегда. Но это и к лучшему. Ты сам теперь решишь, что и кому рассказывать. Жан передал капитану карточку, уже немного потертую в бессчетных попытках разглядеть за ней смысл. Леви быстро взглянул на нее и кивнул. — Все верно. И немногословно, как я и просил. — Хотите сказать, совершенно непонятно, — буркнул Жан, обидевшись: казалось, все вокруг все знают, кроме него и Микасы. Леви проигнорировал его шпильку. — Нашелся тут один Моблит. Ему одиннадцать, он живет в Митре. Вот как. Ребенок. На такую догадку у Жана не хватило фантазии: в его мире это имя не просто человеку принадлежало, а целой историей было — сопровождавшей его несколько лет, вросшей под кожу историей о том, как странно делить любовь к человеку с кем-то другим. Как весна в году или смерть, Моблит Бернер мог быть только один. Допустить, что кого-то еще на свете так зовут, наверное, мог бы кто угодно, но не Жан. Он боролся с волнением, еще не до конца уверенный в том, что все понял, и жадно вглядывался в капитана, чтобы разглядеть хоть чуть больше, чем услышал; но капитан умел с бесстрастным лицом говорить ровно столько, сколько хотел. — Недавно сгинула его бабка. Мать нашего Моблита. У нее осталось шесть сыновей. Кто-нибудь из них возьмет мальчишку, не сомневаюсь. Все они обеспеченные люди, и я не думаю, что это дитя когда-нибудь будет в чем-то нуждаться. Леви запнулся, и Жану показалось, он разглядел в лице капитана что-то похожее на смятение. — Тем не менее, кто-то из братьев припомнил, что у детей обычно и мать бывает. Может, они бы сразу со мной связались… но меня найти еще надо в этой глуши. А кто сейчас не знает Конни. Их с Микасой друг руководил теперь поисковым отрядом из добровольцев — поступь колоссов стирала целые континенты, разлучала и оставляла сиротами многих, но слухи доносили невероятные вести: кто-то живой находился то тут, то там, и вот таких и искали неравнодушные, а во главе их как-то сам собой оказался Конни. Он стал отличным организатором — может, для него самого это была новость, но Жан вспоминал, как тяжело ему далась гибель Саши, и не удивлялся. Некоторые смерти меняли людей; раскрывали в них что-то такое, чего они сами в себе не знали. Уж Жану-то это было известно. И даже когда времени прошло слишком много, чтобы отыскать еще кого-то живого под завалами было возможно, оказалось, людям не нужен конец света, чтобы терять друг друга. Они постоянно это делали. Терялись в городах и лесах, тонули и гибли, если никто не приходил вовремя им на помощь. Вот такой он был, их Конни. Вот чем занимался, пока Жан притворялся, что дом в Шиганшине — это очень важно. Капитан как-то горько хмыкнул. — Смотри-ка, тайна в десяток лет пробалтывается за пару секунд. Пока Жан пытался собрать все это в кучу и осмыслить, Микаса задала один из самых логичных вопросов. — А кто его мать?.. — А при чем тут я? — вырвалось у Жана раньше, чем Леви ответил. Он не гордился этим вопросом; точнее, тем, как быстро и резко задал его. Осиротевший ребенок — любой, пожалуй? — заслуживал жалости и внимания, а не такой торопливости. Но если бы капитан спросил, Жану было бы чем оправдаться: у него в голове не укладывалось, как тихий разведчик, верный и преданный женщине, которую они оба любили, успел завести на стороне ребенка. И что же он, Жан, за важная такая персона, чтобы срочной телеграммой звать его послушать о мальчике-сироте, даже если того зовут Моблит Бернер?.. Особенно если его так зовут. — Жан, — капитан все-таки забрал у него кружку с чаем и подал другие, пустые; он хорошо плеснул в одну из них и звучно поставил перед гостем. Микасе он наливать не стал, но кивнул, предлагая ей решить самой, и у Жана заныло внутри от такого особенного внимания к себе. — Я знаю, о чем ты подумал. Никто не позвал бы тебя сюда так срочно, если бы это был ребенок одного только Моблита. Жан поежился. От предчувствия того, что он услышит сейчас, в его дерьмовом неустойчивом мире все еще сильнее разъехалось. — Все, кто знал об этом в отряде, мертвы. Только я и остался. И я не должен был никому говорить. Но всех, кому я это обещал, тоже больше нет на свете. А вот ты жив, и раз уж Бернеры зашевелились, то лучше будет тебе узнать правду здесь и сейчас. Значит, у меня нет выбора. И у тебя, Жан, его нет. Отнесись к тому, что я сейчас скажу, спокойно и уважительно. Тебя там не было. А у нее были причины никому не рассказывать. Даже тебе. Леви, нажав на последние два слова, тяжело взглянул на Жана. Пожалуйста, не говори этого, не говори, — пронеслось в голове, и встопорщились, точно в защиту, жалкие волоски на его теле; но, в сущности, капитан уже все выложил. Оставались детали, которые Жан не так уж сильно хотел знать — и без которых не смог бы теперь жить. — Так случается. Ты… конечно, слышал такие истории. Жан краем глаза поглядел на Микасу — она прятала пол-лица за ладонью. — Такие дети обычно отправлялись к кому-нибудь из родни разведчиков — если была она, конечно, эта родня. Если нет — ну, понятно, в приют. Бывало, конечно, что мать и не возвращалась в отряд. Да, так вроде как нельзя. Ты приходишь сюда и даешь клятву. Но… Леви запнулся и нахмурился. — Какие уж там клятвы. Иногда и отцов разумнее было бы отпускать, я считаю. Что от них толку, если эти глупцы погибали за стенами почти сразу? Если ни о чем больше не думали. Мда. Всякое бывало. Захмелевшее сознание Жана творило с ним чудные вещи — он чувствовал странное злое веселье, предугадывая слова капитана: они казались несуразными, пошлыми и такими отчетливыми, как будто Жан и не пил вовсе. Капитан говорил такие очевидные штуки — вот еще рассказал бы ему, откуда дети берутся. Для этого только и нужно было, чтобы два неосмотрительных олуха, вчерашних кадетика — молоко на губах, пестик в ступе — оба зевнули: вот и все дело. А иногда делали это не случайно. По трусости: убежать из отряда, например, как и вспомнил капитан. За это не гладили по голове, но и не казнили. По-разному бывало. Не очень честно по отношению к друзьям в зеленых плащах; но случайные дети рождались на свет тут и там, и вообще у людей бывали дети, и чем разведчики, особенно юные дурачки, так уж сильно отличались от других дурачков, чьи спины не обременяли крылья свободы? Да, разумеется, такие истории Жан знал. И все-таки это очень редко бывало. Так редко, что всегда это был кто-то другой, далеко и давно, герой пугалок и сплетен. Но Моблит?.. Серьезно? Моблит и… — Дурной был год. Стену прорвали. Гражданских выставили в поля подыхать. Никто не знал, что будет завтра. Никто не знал, не свернут ли разведотряд вообще. Смутное было время. Леви говорил, и Жан пробовал представить себе тот разведотряд, которому достались самые черные дни — дни, когда стена Мария была разрушена. — И в этой смуте… сам понимаешь, в какой-то мере было проще. Отряд чудом не свернули. Шадис ушел, выпросил нам еще один шанс. Клялся, что у Эрвина лучше получится. А Эрвин… ну, надо думать, он все сделал, чтобы за спинами его друзей никто не трещал лишнего. Может, и догадывались, да молчали. Очень немного людей знали правду, — Леви запнулся, поглядев на Жана с Микасой. — Эрвин и я, да еще несколько их друзей, вы их толком и не знали. Ну… и родители Моблита, само собой. Леви сделал глоток и паузу. Ему неприятно, подумал Жан. Стыдно и тяжело. А о родителях Моблита говорить было в принципе тоскливо. Жан был отчасти в курсе. Он был тогда слишком сопляк, чтобы спрашивать. Мог только слушать, как Моблит изредка откровенничает о своей семье — и оттого эти крошечные признания были так драгоценны. — Это… сложные люди. Ты, наверное, знаешь. Совсем несговорчивые. Очень влиятельные. Они… попросту говоря, спрятали Ханджи на время. Большого труда им это не стоило. Вот капитан и назвал это имя. Жан осушил свою кружку и быстро заполнил ее снова. — По легенде она сильно пострадала после очередной экспедиции и уехала домой восстанавливаться. Редко, но так тоже бывало. А потом… — Леви пожал плечом, мол, и так ведь все ясно, верно?.. — Через несколько месяцев все закончилось. Ребенок остался с бабкой и дедом, и все стало… как раньше. Мы ждали Ханджи в отряде. У нее и в мыслях не было не возвращаться, конечно. Для нее разведотряд был всем. — Но они… они же виделись потом с мальчиком? — растерянно спросила Микаса. Леви задумался ненадолго, углубляясь в воспоминания, и ответил: — Насколько я знаю, ни разу. Такое было условие: старшие Бернеры делают все, что нужно, а младший молчит, если не хочет проблем себе и Ханджи. На тот момент у них давно уже было по своему отряду, и они не планировали жить как-то иначе. Леви глянул на Жана и отодвинул бутылку подальше от него и поближе к себе. — Так и решили. Ребенок оставался под присмотром деда и бабки, родителям вспоминать о нем… ну, в общем, не дозволялось. Даже Моблиту. Что до Ханджи — боюсь, ее мнение в той семье вообще никого не интересовало. Я не знаю, сколько тебе известно о том, как ее недолюбливали Бернеры. Может, поболе моего. Жан засмеялся. Громко рассмеялся в коньяк, расплескав половину. Отнял кружку от подбородка и крупно затрясся, проливая еще. Микаса попыталась взять его за плечо, но Жан стряхнул ее руку. — Как это?.. — пролаял он. Вместо этого он бы с огромной надеждой спросил, не врет ли капитан, но такой вопрос был еще абсурднее всего, что Жану только что пришлось услышать. Нет, бескомпромиссность безликих Бернеров его не трогала и не удивляла, он спрашивал не о том. История не укладывалась в голове в целом: как будто обычные слова, попадая в уши, уродовались, увеличивались в объеме и хотели изнутри разломать Жану череп. Ну невозможно же это было. Невозможно же было двум людям притворяться, что такого никогда не случалось. Невозможно было жить, как будто и не было ничего. Обновлять звания и нашивки, месить гигантов, рваться к морю, пить, любить, рисовать, мечтать — и делать все это так, точно нет никакого мальчика. Не выдать себя ни одним словом — будто это какая-то чепуха. Леви не ответил. Ждал, пока Жан успокоится. А Жан не знал, как ему успокоиться. Смеяться ему не хотелось, но и перестать он не мог. Он дотошно вглядывался в глаза капитана, но не разбирал, что видит. Наверное, для этого нужно было быть рядом в то время, когда у истории были свидетели. Но Жан и до кадетского корпуса тогда еще не дорос: он копался кверху задницей на родительском огороде и помогал отцу в мастерской, а ночью мать поправляла на нем одеялко. — Сколько тебе лет сейчас?.. — Двадцать один, — отозвался Жан машинально, не понимая, с чего вдруг Леви интересует его возраст; но тут же догадался, куда его тычут носом, точно котенка. Молодые родители были еще моложе. Моблиту было всего девятнадцать. Жан поморщился. Это ничего не упрощало и никого не оправдывало. Это было, наконец, все равно немало; если Леви проводил параллели для того, чтобы Жану проще было стать на их место и принять эту историю, то он очень, очень сильно заблуждался. У Жана-то как раз не было детей. Ни случайных, ни долгожданных. Ему хотелось вскочить и бежать: бежать, пока легкие бы не заболели, добежать туда, где он мог высказать все глупому ротозею Моблиту и заодно Ханджи, где он мог обвинить обоих за безрассудство, а весь мир — за то, что ложь в нем может быть такой затейливой, так исподтишка подрастать в столичном городе, вытягиваясь в длину и прибавляя крепости. Нет. Не за это. За то, что этот мальчик существовал, а другой — нет. — И все это время… она знала, и Моблит знал… и вы знали… Жан осекся. Злиться на Леви было не совсем справедливо. Тот всего лишь защищал тайну своих друзей и сейчас скорее оказывал милость, чем исполнял обязательство. Пусть даже и в собственных интересах торопясь рассказать Жану все прежде, чем братья Бернеры его бы нашли, Леви ничего не был Жану должен. Жан притих. Он хотел задать дюжины вопросов; но не скрытному капитану. Он хотел поговорить с теми, кто уже ничего не мог рассказать. *** Коньяк затуманил голову, но Жан не послушал Леви и Микасу, в один голос твердивших, что выпил он слишком много, чтобы слоняться по улицам. Вот и нет. Его даже не шатало. Тошнило, в самом деле, но Жан был уверен, что вина алкоголя в этом близится к нулю. Просто он не готов был к еще большим подробностям: все они не изменили бы главного и едва ли примирили бы Жана с реальностью. Пустыню, что разверзлась у него внутри, когда он услышал такое родное и знакомое имя, быстро заполнили чувства и мысли самого мрачного толка. Он чувствовал себя обманутым. Да ведь его и в самом деле обманули: не всякие секреты можно было хранить и оставаться честным. Он всегда считал, что знает Ханджи — да и Моблита, чего уж там, тоже — лучше, чем кто-нибудь другой. Оказалось, нет. А еще его корчило, когда он думал о времени: Жан просто физически ощущал его неумолимый ход и любовь к издевкам. Оно же постоянно поступало так с Жаном, если подумать. Он не жалел о том, что не попал в военную полицию, та еще выдалась клоака — но время отняло у него лучшего друга, пожалело всего дня на то, чтобы они с Марко оказались за внутренней стеной. Как знать, может, это и была верная дорожка, прямиком в военпол? Может, Жан все равно пришел бы в разведотряд в свое время, да вот хотя бы с проклятым Флоком; много согласных тогда пополнили их ряды. Но главное — Марко остался бы жив. Это ведь немалого стоило. И это же так нормально было — думать о своей шкуре и искать ей безопасную норку, не отвлекаясь на трясущийся мир. Да никогда Жан не был нормальнее, чем в то время. Похоронить почти всех товарищей, привыкнуть каждый день вычитать из себя еще немного нормальности, научиться стрелять в людей и увидеть, как мир сыплется на кусочки — вот что он выиграл, вот к чему все свелось. Быть может, в полиции он еще и влюбился бы в кого-нибудь безмозгло, крепко и счастливо, а не как обычно: сплошная выгода. Так ли хуже это было того, чтобы торчать в центре истории и собственными руками ее ковырять? Но не настал тот день, когда можно было выбирать. Его опередил день обороны родного Троста — решающий, судьбоносный и непоправимый. Капкан захлопнулся, прищемив Жану совесть. Жан не жалел об этом. Но, в сущности, и не выбирал. А еще Жана опережал Эрен, встретив Микасу на своем пути значительно раньше и привязав ее к себе своим шарфом накрепко, навсегда, до смерти — и своей, и, вероятно, ее тоже. Опережал Моблит, родившись на добрый десяток лет раньше и успев сделать так, чтобы им с Ханджи никогда не было легко. И еще кое-что он успел, оказывается. Нет, совсем идиотом стоило быть, чтобы злиться на Моблита. Но что-то ужасно несправедливое виделось в том, как Жан из раза в раз не поспевает за тем, чего даже не может понять — а когда наконец становится ясно, изменить уже ничего нельзя. Жан бросался в улицы, тыкался в переулки и чувствовал себя очень одиноким: никто бы его не смог понять, да и не доверил бы он своих мыслей никому. Он думал раньше, что ему паршиво — какая уморительная и поспешная это была наивность! Даже в конченом разведотряде люди любили друг друга. Но Жан и подумать не мог, что это чувство не только скрашивало Ханджи и Моблиту не самую легкую офицерскую жизнь, но и произвело на свет нечто… настолько отчетливое и материальное. Своим рождением неизвестный ребенок точно декларировал это чувство — любовь; он как ничто другое запечатлевал ее на свете. Лучше дневников, которых никто не вел, рисунков, которых не сохранилось, и фотографий, о которых на острове тогда и в помине не слышали. А ведь в глубине души — там, где было чернее, глубже и безвоздушнее всего — Жан всегда надеялся на то, что это чувство было не таким уж и сильным. Не как у него. Уж точно слабее. Не по-настоящему. Да могло ли быть что-то более настоящее, чем плод любви двух близких людей — пусть непреднамеренный, но от этого не менее исчерпывающий?.. Теперь черная муть взволновалась и бурлила, сообщая Жану о неприятном открытии в собственном устройстве: где-то там существовало дно, а на дне покоилась такая дрянь, о которой Жан даже не подозревал. Весь остаток дня он провел, глазея на улицы прибрежного городка и истязая себя мыслями; а когда они отпускали его, примерялся, как бы оно было, останься он тут. Почти все остались. Капитан Леви нуждался в медицинском уходе, которого на Парадизе не мог получить, а остальные просто не захотели обратно. Цивилизация быстро привязывала к себе, а кроме того, у всех нашлось что-то еще — жажда нового, дорогой человек рядом, родители. Только у Жана не было тут ничего. Так что и примерять было нечего. Микаса рвалась в Шиганшину, и в конце концов Жан решил, что поддержать ее будет правильно, раз уж больше нет в его жизни прямой понятной дороги. Смешно, конечно. Так врать себе! Это он за нее цеплялся. Не стоило так ее мучить. Вот Микаса бы выпила свое горе до дна да нашла себе кого-то путного. Но для этого Жану надо было куда-нибудь исчезнуть. А он не мог: не понимал, куда. Улицы Маре были широки и прекрасны — в самый раз для того, чтобы поддаться вечной слабости и подумать, как было бы славно гулять по этим улицам с женщиной, которую он — угораздило же! — встретил в разведотряде да так мучительно полюбил. Как дворы и фасады казались бы еще ярче и праздничнее, а если бы они гуляли тут втроем, счастливее Жана точно не было бы никого в мире. Он попробовал и почувствовал, как его голова трещит, неспособная приноровиться к новой правде и одновременно лжи: это только у Жана не было сына. У Ханджи он уже был. Леви не стал бы шутить. Вот скрывать — другое дело! Жан бродил, теряя куски себя, поднимая их, приставляя обратно, а они все вываливались из него, и в какой-то момент голова его тоже отломилась от тела, покатилась по мостовой — трах, бах, хренак! — а когда он ее подобрал, в ней так пусто, легко и звонко было, что он плюнул на все. Пусть рассказывают что угодно. Хуже ему не будет. Хуже просто не может быть. Вот теперь уже вряд ли. И ноги сами понесли его обратно, в дом капитана: растрясенной голове вести хозяина было не под силу, но как-то он отыскал дорогу. *** А история была простая. Жан слушал, стараясь расслышать и то, что скрывалось за словами. Он хотел знать, чем была эта история для всех, кто был ее участником и свидетелем; чем она была для капитана Леви. Воспоминания роились в его памяти: короткие и случайные фразы о прошлом, что его командиры Ханджи и Моблит изредка роняли, а он так жадно ловил; свои собственные ревнивые догадки, которыми он мучился, представляя, как зеленые кадетики в учебных куртках признаются в чувствах, целуются в первый раз и в первый же раз жмутся друг к другу, раздетые и напуганные своей смелостью. Думать об этом было так тяжело тогда. Тяжело было и сейчас, пусть бы все оставшиеся на свете люди сказали ему, что он идиот. Но поскольку все это было думано-передумано Жаном сотни раз и часов, рассказ капитана оживал у него на глазах так, будто он сам все видел. Не только видел — чувствовал. Догадывался. Вспоминал. Злости поубавилось, но совсем расстаться с ней Жан не мог. *** Это был год падения Марии, год смерти тысяч жителей ее стен, год нового командора разведотряда Эрвина Смита и год рождения мальчика, которого никто в этом мире не ждал. Его родители были разведчиками от волос до кишок. Они искренне верили в то, что будущее без стен реально, и делали все, чтобы его приблизить. Как любые разведчики, они были готовы и умереть за это. И хотя умирать Моблиту и Ханджи хотелось в последнюю очередь, ни один из них не рассчитывал покидать разведотряд как-нибудь иначе. Они были очень разные, но одно их объединяло: в разведотряде они были счастливы на своем месте. А еще они были молоды и непобедимы — смерть не брала их, шарахалась от их дерзости и отваги, когда им случалось выбраться за стены. Они выжили в первый раз, во второй и в третий; после четвертого под свое командование они получили маленькие отряды, и выжили снова. Чтобы хранить этих вверенных им людей, им пришлось многому учиться, в том числе друг у друга. Моблит учил порывистую подругу выдержке и хладнокровию, а чтобы осторожный Моблит узнал вкус триумфа, Ханджи учила его рисковать. Терпение одного прекрасно уравновешивалось смелостью другого, и все в разведотряде любили их, юных офицеров. А о том, что испытывали друг к другу они, не знала, наверное, даже богиня Имир. Слабее ли и насколько по-настоящему — Леви не мог рассказать об этом Жану, даже если бы захотел. Жалкая арифметика, состоявшая из одних только догадок, предназначалась исключительно для живых ревнивцев; мертвые уносили свои секреты в окончательное безмолвие. Одно было ясно — как минимум в самом простом и телесном из всех смыслов это была любовь. Не будь так, они не облажались бы однажды, как два сопливых подростка. Правда, они были не такими уж юными, когда поняли, что произошло; но ведь, как известно, лошадь на четырех ногах, а спотыкается. Не помогли им волшебные травки. Не помогли горячие ванночки, в которых Моблит самоотверженно полоскал яйца. Ничего не помогло из того, на что они обычно надеялись. Помогли — внезапно — родители Моблита, узнавшие о том, что их сын растяпа и без пяти минут отец. Правду он отнес им сам, и это много говорило о его отчаянии. Природа с детства наделила Моблита мудростью, которой хватило бы на десяток мальчиков. Моблит просто ничем не делился с родителями с тех пор, как понял, что в семье союзников у него нет. Пока его детско-кадетский путь они выстилали соломкой и для младшего сына грелось местечко за внутренней стеной, душа юного Моблита рвалась совсем даже в другую сторону. За стены. На верную гибель. В прекрасный простор. Говорить об этом родителям было бы самоубийством, и Моблит молчал. Но в какой-то момент Бернеры все-таки начали подозревать неладное. Всеми силами они бросились убеждать заблудшего отпрыска, что на военщину при таком таланте растрачиваться просто грешно, а дорога ему всегда одна была — в художники. Расписывать церкви, рисовать господ и их собачек, пририсовывать им зеленые плащи и зажатые в кулак титаньи волосы на жалких отрубленных головах. Порядочное, прибыльное и безопасное дело — в самый раз для знатного имени. Моблит добродушно на это посмеивался: никогда прежде его увлечение отец и мать не считали серьезным. То ли дело военная полиция! А уж оттуда — куда угодно, руки развязаны, дороги открыты. Но рисовать Моблит действительно очень любил. Родителей, несмотря на их мещанские чаяния и узкие лбы, любил тоже. Быть может, он бы и согласился, если бы не одна девочка. Она собиралась в разведотряд; она и не допускала, что может быть как-то иначе. Ее звали Ханджи, и это имя Моблит повторял про себя, когда ему было грустно, одиноко и тяжело. Он ей не понравился и даже не сомневался, что это так. Может, если бы Моблит был жучком или червячком, чумным или прокаженным, он бы занимал Ханджи больше, чем опрятный тихий парнишка из богатого знатного рода. С любым смертельно заразным больным она бы, пожалуй, охотно пообщалась — интереса и любопытной беседы ради. Но на Моблита смотрела так, точно его вообще не было среди кадет. С Моблитом ей все и так было ясно: парню уготована была судьба в сытой праздной Митре, под крылышком у кого-нибудь из старших братьев. Однако ее поспешные выводы не лишали Моблита бодрости духа. Он был очень упрямый мальчик, а его смирения хватило бы на два десятка мальчиков: он просто делал свое дело и исправно учился, а если бы Ханджи догадалась его спросить, тут же сказал бы, ради чего в кадеты пошел. Однажды она все-таки догадалась; однажды пришло время Моблиту получить свой зеленый плащ. С тех пор он был не просто счастлив, но и крылат, а с крыльями за спиной так сложно было не поддаться наивному желанию похвалиться родителям: он был разведчик, брат другим разведчикам; он был влюблен, и с самой лучшей на свете девчонкой им навсегда было по пути, к краю земли за сигнальными ракетами. Он привел ее домой, уверенный, что его счастье очевидно и заразительно — а ушел оттуда побитой собакой, не смея взглянуть на Ханджи. Отныне ему нужно было все его мужество — и не для битвы с гигантами. Все, во что он верил, и всех, кого полюбил, ему пришлось защищать от людей, которые должны были им гордиться, а на деле стыдились. Дома он был тот пресловутый уродец, без которого не обходится: не Бернер, а болван, внушаемый и пустоголовый. Доброе имя он разменял на идеалы фанатиков, и виной всему этому была девчонка. Точно самая; но не лучшая, а ужасная на свете. Так решили его мама и папа. И со всех сторон любуясь развилкой, на которую его загнал жребий, неудачный позорный сын, совсем мальчик, сдерживал слезы — необычно злые для доброго паренька. Теперь у него была другая семья, а дома он стал совсем чужой. Не появляться там никогда больше — вот какой наказ он получил; а вместе с ним, с другой стороны — больше тепла и поддержки, чем мог вместить и вернуть. Несколько лет Моблит был послушным сыном: не появлялся дома и учился не думать об этом и не принимать близко к сердцу. А когда болеть почти перестало, привычному порядку суждено было нарушиться. Это было в восемьсот сорок пятом году, и здесь история молодых родителей становилась для Жана мутным пятном. Леви не хватало личного участия, чтобы поведать ее в том виде, в каком она была бы полной и объективной: он, пришелец из подземного города, еще не успел стать для Ханджи и Моблита близким другом. Все подробности были доверены ему позже, но говорить о них — что сразу, что потом — не доставляло радости никому. Поэтому знал он не так много; и все, чего Леви не знал, Жану дорисовывало воображение. В его голове стояла карикатурная картинка: длинные руки родителей Моблита, которыми те запирают брюхатую разведчицу там, где никто не может ее узнать, где-нибудь к северу от Митры, подальше от оживленных городов, в одном из поместий Бернеров, где почти никто не живет, а кто живет — клянется молчать. Жану казалось, он чувствует, как корчит от скуки и унижения Ханджи, запертую в той клетке, как каждый день ее живот и мысли становятся тяжелее, и никого из друзей нет рядом, чтобы сказать ей доброе слово; да просто напомнить, что существует что-то другое, кроме этого места и этого бремени. Все это время Моблит ждал ее в отряде — и никто из них не признался друзьям, что это были за месяцы. Жан подумал, что они были тяжелы для обоих. Как-то он родился, этот ребенок. Кто был с его матерью рядом тогда? Было ей страшно? О чем она думала, ожидая, когда он появится? Ей хотелось взглянуть на него? Или только вернуться как можно скорее и забыть все как страшный сон? Его отняли у Ханджи сразу же, и больше она его не видела; и это было, пожалуй, огромное облегчение для нее. Неужели она правда прошла через это?.. Негде было взять ответ на этот нехитрый вопрос. Она так часто посмеивалась над Жаном, ссылая все его оплошности к юному возрасту, дразнила его мальчишкой и доводила порой всерьез. А теперь он был старше ее — старше той Ханджи, которой несколько месяцев пришлось ждать, когда все закончится; когда родится тот, кого она не хотела и кто только мешал. Если бы только Жан мог ей помочь! Но чего стоило его старшинство сегодня? Нет, время никогда не было ему союзником. — Ни Моблит, ни Ханджи не знали, как его назвали, — подытожил Леви. — И я не знал. Вот до тех пор, пока Конни не написал. Значит, он тоже Моблит. Забавно. — И что же, эти люди… братья… не в курсе гибели командора разведотряда? — возмутилась Микаса, даже не понижая голоса рядом с Жаном, так ее это задело. — Не в курсе… кем стала его мать? Леви вздохнул. — Микаса, — начал он было, но Жан, вспыхнув, встрял в их разговор. — Да кем же таким она стала, Микаса? Мы для них были недоумки, — объяснил он, вспомнив опущенные плечи Моблита, на которых тот нес все родительское презрение. — Отморозки. Они вряд ли помнили даже, как ее зовут. — О его братьях я ничего не знаю, — признался Леви. — Прости. Единственное, что я могу для тебя тут сделать — рассказать, что мне известно. Когда-нибудь Конни написал бы тебе о мальчике, и, пожалуй, я бы не хотел видеть, как ты злишься на меня за молчание. Что делать с этим дальше… тебе и решать. Хочешь — поезжай в Митру, поговори с ними. Жан слушал и старался не шевелиться, чтобы как можно меньше чувствовать. Значит, Моблит. Вот так его звали. Моблит, сын Моблита. Вот кто он был такой — человек из телеграммы. *** Ночью, лежа на своей половине, Жан заставлял себя не шуметь и не ворочаться. Он собирался не мешать Микасе засыпать и самому уснуть поскорее, но от такого старания и напряжения сон и не думал приходить. Комната им досталась как семейной паре, с одной широкой кроватью, и оба оказались слишком смущены, чтобы спорить, и не слишком уверены, что должны это делать. Жан не переставая думал о молодых родителях, которые были не старше его сейчас. Думал о фотографии доктора Йегера с женой и ребенком. Вспоминал все, о чем мог болтать, смешно планируя их с Ханджи далекое будущее, которое стоило того, чтобы запечатлеть его на такой карточке. Вспоминал ее ответы и переосмысливал их, держа в уме существование Моблита-младшего. У нее получалось шутить. Улыбаться. Все такое. Вот настолько, что Жан ничего не заподозрил. Совсем. Он почти оставил попытки догадаться, почему Ханджи не рассказала ему — пробовать было, во-первых, тщетно, во-вторых, больно, а в-третьих, наивно. Что говорить о нем, о Жане, если эти двое вообще ничем не выдали своих переживаний. Жан пытался вспомнить хоть какой-нибудь намек, разоблачавший бы их тайну. Ну почему они вели себя так, как будто не было ничего? Как им это удавалось? Неужели это было… неважно? В этом должен был содержаться какой-то смысл; чем можно было это объяснить? Жан чувствовал, что Микаса тоже не спит. В темноте, разбавленной каплями лучистого янтаря за окном, он подметил, что ресницы у нее дрожат. — Как ты?.. — тихо спросила она. — Хоть ты меня не осуждай, — огрызнулся Жан и тут же пожалел об этом. Микаса ничего не сказала на это, и Жан стал сам себе противен. В ее сочувствии ему чудился упрек — и только потому, что он сам ругал себя без остановки. Ругал за то, что неизвестный подросток ему заочно неприятен. За то, что он так слепо ни о чем не догадывался. А главное — за то, что в этой истории в конечном итоге именно себя ему жаль больше всех. — Микаса, — пробормотал он, сменив тон на смущенный. — М?.. — Не обидишься, если я спрошу… кое-что. Кое-что плохое. — Нет. Жан собрался с духом и выпалил: — Что бы ты почувствовала, если бы узнала, что у Эрена есть ребенок?.. Он не дразнил ее и не передергивал: ему действительно было интересно. Но зря он все же не сдержался, наверное. Это была запретная территория, на которой он не ориентировался совсем. Жан провел бок о бок с Микасой больше года, но и за всю жизнь бы не понял, насколько глубоко и прочно у нее в голове продолжает жить Эрен. В этом и была огромная разница между ними — он-то хотел говорить о Ханджи, не мог не говорить, и в этом Жана спасал ее отец, всегда готовый к таким разговорам, такой же голодный до скорби. Микаса, напротив, почти никогда не говорила о том, что у нее на душе. Вспоминала какую-нибудь малость — как треснула ее чашка, такая же, как у Эрена, и он уступил ей свою, а себе забрал щербатую. Пробалтывала маленькое воспоминание и уходила в себя, как бы Жан ни подталкивал ее рассказать еще. Выговориться. Жан поспешно и пристально вгляделся в темноту, готовый увидеть в ней, как мучительно Микаса борется с собой; но ее лицо осталось чистым и ясным, а глаза блестели тепло и участливо. — Думаю, мне было бы тяжело, — призналась она. — И, наверное, очень больно. У Жана защемило внутри. Она понимала, а он даже спасибо не мог ей за это сказать — язык не поворачивался. Она была такая хорошая: если бы Эрен был жив, Жан поколотил бы его за скудоумие. Если бы Эрен был жив. Хотел бы Жан, чтобы Эрен был жив. Хотел бы, чтобы она была счастлива. Хотел бы, чтобы не случилось всей той жути. — Но знаешь… — шепнула Микаса взволнованно. — Что?.. — шепнул Жан, подхватив за ней. — Я думаю, что мне все равно захотелось бы его увидеть. Дерьмовая была комната, не стоила тех денег, что с них стрясли. В щели сильно задувало с моря. Где-то в одной из них засвистел сверчок. Жан кивнул и не сдержался, погладил Микасу по лицу. — Поедешь со мной?.. Он хотел, чтобы она правильно поняла его нежность. И она поняла: не дрогнула и не отстранилась. Подоткнула его одеяло, вернув добрый жест. — Нет. — Почему? — спросил Жан, ничуть не удивившись, но все-таки желая услышать ответ. — Это твоя дорога. — Тогда я поеду. Завтра, — сказал Жан. — Только дам Бернерам телеграмму, и поеду. — Правильно, — все так же коротко сказала Микаса. — Если хочешь, буду тебе писать. — Очень хочу. Только… не пиши в Шиганшину, ладно? Я, наверное, тут задержусь немного. Повидаюсь со всеми. Жан хитро улыбнулся. — Ага. Я видел, как капитан на тебя смотрел. — Дурак, — Микаса легко, но с выражением толкнула его в грудь. — Дурак, — подтвердил Жан. — И мама так говорит. Столько времени прошло, а легче не становится. И я… знаешь, я и не хочу как будто. Наверное, нужно было спать. Но маленькая паскуда стрекотала так, что Жан сомневался, что сможет. — А куры не помрут? — вспомнил он. — Не помрут. Я оставила им с запасом. Жан еще подумал о доме в Шиганшине, впервые за последние годы оставленном без присмотра, но надолго его не хватило. Мысли в голову полезли новые — здоровее, но тревожнее прежних; он решился ехать первым же рейсом, и они разом начали его одолевать. Как все пройдет? На кого он будет похож, этот ребенок? Что если у него будут ее глаза? Что Жан почувствует? Радость? Ревность? А если он будет похож на Ханджи так же сильно, как тот, другой мальчик, не перестанет ли Жан видеть свои ужасные дорогие сны? — Жан. — М? — Постарайся не злиться на маленького Моблита. Он ни в чем не виноват. Злиться… Быть может, это был не такой уж абсурдный совет.
Вперед