
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Эймонд отнял у Люцериса крылья, но если бы только крылья, они бы не поменялись местами. Эймонд вернул долг, но сам оказался должен.
Примечания
Здесь происходит то самое "Люцерис жив, но... и теперь он пленник в Королевской гавани".
Возможно, не совсем пленник, возможно, не совсем жив, точнее, не совсем хочет быть живым, однако в общем и целом да, сюжет такой 😃
Первая глава походит на наркоманский бред, но это оправдано, дальнейшее повествование вполне себе обычное и адекватное, чесслово.
XII
07 августа 2023, 10:07
Щека горела и жглась под мазью, которой мейстер извозил его от макушки до пят, словно Люцерис мог околеть от этой небольшой царапины.
Зачерпывая из банки побольше, Манкан утверждал, что и от занозы околеть можно, и в следующий момент густо сдабривал драгоценного пленного принца пахучим жирным месивом. Разойдясь в лекарском порыве, мейстер вдобавок тонко покрыл мазью и пострадавшую от ожогов, почти полностью восстановившуюся кожу на лице, заверяя, что лишним это точно не будет. Он радостно подметил также, что новая бровь уже начала проклёвываться, будто брови хоть сколько-нибудь волновали Люцериса.
Не волновали его никакие брови.
Мысли целиком занимала боль, напоминающая о себе острыми импульсами и образами, нарисованными воображением. Люк представлял Эймонда так ясно, словно видел его перед собой: видел резкие росчерки скул, сжатый в жёсткую линию рот, холодную надменность взгляда, фиолетовый отсвет уцелевшего глаза и сапфировый блеск отсутствующего. Для всех остальных Эймонд носил повязку, но для Люка он существовал исключительно в пугающем откровении того момента, когда начался их стремительный путь во мрак: в свете факелов зала родового замка Баратеонов, в гулком звуке голосов, в запахе зарождающейся бури — Эймонд запечатлелся именно таким, жестоким воплощением мести и надвигающейся погибели.
По ночам Люцерису мерещилось эхо размытого дождём смеха и дразнящее taoba, произнесённое шёпотом на ухо, несущее обещание вечной муки.
Дядя шептал ему:
Ты будешь страдать, мальчишка, пока не испустишь дух. Ты будешь страдать на потеху врагам. Ты будешь страдать и молить о смерти. Меня-меня-меня, ты будешь молить меня о смерти, о смерти от моей руки.
Ни за что. Тьма впервые взглянула на него из глянцевой глубины сапфира, там, на дне из острых граней, была её колыбель — Эймонд Таргариен вскормил тьму своей ненавистью и принёс Люцерису в дар. Люцерис не станет дарить ему в ответ своё отчаяние. Щека горела и жглась, свидетельствуя о том, что Эймонд успешно приближал его к отчаянию. Воспоминания об отрезвляющей боли, с которой Люк рухнул на землю, впившись коленями в упругий дёрн, трещали звоном пощёчины, и, оглушённый падением с высоты воздушного замка, выстроенного его детской наивностью, он не услышал даже, как ушёл мейстер. Безмолвие вновь обступило и навалилось душащей пустотой. Как он мог и на мгновение допустить, что Эймонд проигнорирует приказ ради... Ради чего, боги? Ради того, чтобы защитить честь бастарда? Его разум совершенно точно помутился здесь, в этих стенах. Он так жаждал союзников, что вздумал искать их в людях, которых и людьми-то вряд ли можно было назвать — Эймонд Таргариен давно утратил всякую человечность, забыл о совести, превратившись в цепного пса узурпатора. Эйгон говорил фас — и Эймонд разевал пасть. Люцерис понимал, что рано или поздно Эйгон затребует казни слепого пленника, и даже тогда пёс не ослушается приказа. Однако вряд ли его смерть будет простой: Эймонд пообещал, что Люк познает пределы боли, будто бы он смыслил в ней хоть что-то, будто бы он терял дракона, терял зрение, терял себя самого в трясине мрака. Один лишь проклятый глаз — вот и все его потери. То, вокруг чего Эймонд воздвиг алтарь жгучей ненависти, уселся на него, как на Железный трон, превратив месть в уродливый культ. На нём же он принесёт Люцериса в жертву, насладившись его страданиями в полной мере — Люцерис уже жертва, и Эймонд уже упивается его муками. Именно потому он и дежурил под дверью: смаковал триумф — подглядывал за тем, как Люк раскорячивается голым над ванной, боясь оступиться, как обзаводится новыми синяками на ногах, врезаясь в острые углы кровати, как разбивает склянки с отварами, шарит руками в воздухе, пытается не промахнуться вилкой мимо рта и воет, воет, воет по ночам сухо и в бессилии, потому что слёзы уже иссякли, а горе ещё нет. Эймонд слушал и смеялся, следил за своей забавной канарейкой, запертой в клетке, смотрел сквозь позолоченные прутья единственным глазом, выдёргивал перья вероломными пальцами и наслаждался визгливым воплями. Крылья он уже общипал — если канарейка вздумает полетать, то рухнет камнем вниз. В животе заворошилось леденящее кровь ощущение невесомости, испытанное в краткий миг падения. Люк помнил, что испугался, но теперь, возвращая себя мысленно в момент неотвратимости, лишь с тоской пытался воспроизвести то неуловимое и влекущее предвкушение освобождения, спрятанное за первобытным страхом конца. Если бы Хелейна не оказалась достаточно проворной, его мучения прекратились бы. Если бы не её пламенное стремление спасать жалкого племянника, он уже познал бы покой — покой безразличной пустоши, где нет боли, долга, собственного унижения и чужого разочаровывающего бесчестия. Нет пристального взгляда, липнущего к коже, как влажный воздух, выхватывающего каждое движение, вездесущего, хищного, насмехающегося. Люцерис, повернувшись к двери, затаил дыхание, слившись с тишиной. Если верить Эйгону, Эймонд был там, снаружи. Прямо сейчас. Возможно, он так же внимал каждому звуку, как внимал Люцерис, ощущающий себя полозом в руках жестокого человека, маленькой диковинной змейкой в банке. Он мог и вовсе присутствовать здесь. Ради собственного успокоения Люк верил, что почувствовал бы его. Если бы Эймонд решил жестоко поиграться, если бы врос в стену и затих, ни малейшего шума не производя, Люк услышал бы стук его бесстыжего сердца, шёпот крови, стремящейся по венам, шорох скольжения века по глазному яблоку, потрескивающий напряжением воздух вокруг, запах дракона, пламени, пепла — Эймонд пах смертью, и Люк помнил прекрасно её гнетущее дыхание на горящем от пощёчины лице. Люцерис почувствовал бы присутствие Эймонда, даже если бы тот лежал мёртвым в углу. И всё же, не удержавшись, он тихо позвал: — Эймонд?.. Его голос был таким слабым, что едва всколыхнул воздух, но от нечаянной мольбы в нём стало тошно. Безмолвие, сохранив свою целостность, ему не ответило. Хвала богам. Заново облачённый в свободную длинную рубашку, Люцерис сполз с постели, собираясь проверить правдивость слов Эйгона. Он двигался неспешно, мягко ступая босыми ногами по гладкому камню, выставив руки вперёд — от кровати до двери было ровно пять твёрдых размашистых шагов, но Люку потребовалось в три раза больше: он боялся налететь на какой-нибудь дурацкий стол и спугнуть грохотом затаившегося по ту сторону — он был почти уверен в этом! — Эймонда. Столкнувшись пальцами с волокнистой поверхностью дерева, Люцерис приник ухом к дверному полотну, чуть не всем телом в него вжавшись. Он надеялся услышать стук подошв, тревожное дыхание, тихий разговор, но ничего не происходило там, в коридоре, даже мышиный писк не нарушал покоя. Люк вдруг подумал, что Эймонд в это же мгновение мог так же стоять, прислонившись к двери, и вслушиваться в жизнь Люцериса. Он с трудом сдержался, чтобы не отшатнуться. Это было глупо. Или же нет?.. Издалека, едва различимые, раздались неторопливые шаги: они поднимались по ступеням лестницы, приближаясь, цокали легко и звонко каблуками, не оставляя сомнений в принадлежности женщине. Люк решил поначалу, что это Хелейна направлялась к нему, но Хелейна по обыкновению двигалась порывисто, быстро, её темп был неровным, здесь же каждый шаг казался выверенным и будто бы даже вынужденным. Неужели?.. — Он там? - Алисента. Вот только её не хватало. — Тебе не стоит постоянно находиться поблизости. Люцерис нисколько не удивился, когда через пару молчаливых мгновений последовал ответ: — Я всего лишь охраняю пленника. Проклятый Эйгон всё же был прав. Голос Эймонда прозвучал совсем рядом, словно он действительно прилип ухом к двери, но дальше послышались натужный выдох, шорох одежды и лязг металла, царапнувшего каменную кладку — видимо, Эймонд всё это время сидел на полу, прислонившись к стене. Затем всякий шум стих, и уже в тишине Алисента возразила: — Он не пленник, а наш гость, и для обеспечения его безопасности есть стража. Эймонд издал короткую ехидную усмешку в своей излюбленной, присущей лишь ему манере. — Ты сама в это не веришь. Люк не помнил, чтобы Эймонд когда-нибудь дерзил своей матери. Кажется, это происходило при нём впервые, и потому он буквально в изваяние обратился, пытаясь каждый звук уловить, каждое неожиданно резкое слово. Алисента прошипела глухо: — В любом случае, он не может куда-либо сбежать, - и, снизив тон, хлёстко добавила: — Твоими стараниями, - Люцерис от её очевидного упрёка даже рот открыл. Он живо представил себе лицо Эймонда, застывшее белой маской, с поджатыми тонкими губами и подрагивающими крыльями носа — огрызаться на мать он не посмел и потому терпел, сжимая челюсти. Взбудораженному Люку померещился ко всему прочему скрежет гневно стиснутых зубов. — То, что сказал Эйгон, правда? Ты ударил его? Люк вскинул брови. Щека заныла, потревоженная упоминанием, и он запоздало сообразил, что извозил мазью дверь. — Я исполнил приказ короля, - чуть не по буквам произнёс Эймонд. — Ты мог бы... — Он приказал, матушка, - "приказал" вышло особо громким, тяжёлым, рухнувшим гулко, словно стул в пустых покоях, и даже смиренное "матушка" прозвучало скорее издевательски, чем ласково. — И ублюдок это заслужил. Ощутив отголосок пощёчины фантомным звоном в ушах, Люцерис скривился — не потому, что был не согласен, а потому, что, как бы не хотелось признавать, сам раскаивался за намерение продемонстрировать Эйгону своё глупое детское бесстрашие. Он действительно заслужил. За то, что забыл о чувствах Хелейны и проигнорировал её просьбу не провоцировать бессмысленным бахвальством пьяного от вина и власти Эйгона. Люцерис не имел никакой возможности доказать ему что-то — он лишь обеспечил узурпатора поводом, дал причину отыграться. Тот и отыгрался, но если Люк, пусть не привыкший, однако учитывающий своё положение и потому готовый к унижениям — от Эйгона ничего другого ожидать не приходилось, — получил закономерную расплату, то бедная Хелейна пострадала ни за что. Пострадала из-за его глупости, если точнее. Она была напугана, и плакала, и не смогла даже проводить Люка до покоев — поручила его служанкам. Люк ненавидел себя за то, что стал причиной её боли, и ненавидел Эйгона даже больше, чем его одержимого местью братца, пререкающегося с матерью по ту сторону двери. — Он всего лишь покалеченный мальчик, - Алисента по неизвестным причинам решила заделаться защитницей этого самого покалеченного — стараниями её буйнопомешанного сына, между прочим — мальчика, отчего Люцерис, прилипший щекой к дереву, скорчил брезгливую гримасу — раньше надо было детей своих воспитывать. Приглушённый голос, напряжённый от гнева, внёс никому не нужную ясность: — Мальчик, который до сих пор не научился держать язык за зубами, - Люцерис на это заявление тихонько фыркнул — справедливости ради, он даже не пытался каким-то образом себя сдерживать: с недавних пор единственным его оружием стали слова, потому он, окружённый врагами, не считал нужным выбирать фразы помягче. Ну, пока не поплатился за это. — Ты поэтому пришла? Пожалеть его? Странно видеть тебя здесь спустя столько-то времени. Эймонд откровенно лил яд, не стыдясь матери, это было дико и сбивало с толку. Алисента в самом деле ни разу не навестила Люцериса с тех пор, как он очнулся, но Люцерис и представить не мог, что безразличие вдовствующей королевы — Люк даже в мыслях не мог назвать её королевой-матерью — к пленному калеке поселило в рядах зелёных разногласия. Видимо, всё же поселило. И видимо, Эймонд отчего-то считал, что Алисента должна была раньше почтить Люка торжественным визитом, совершенно неясно, с какой целью, но вне зависимости от целей Люк не желал её общества, её лживых бесед и наигранного беспокойства. Хотя беспокойство ощущалось вполне натуральным здесь, с этой стороны двери: Люк отчётливо различал в голосе Алисенты невесть откуда взявшееся сочувствие. Он объяснял её проснувшуюся совесть стыдом матери за проступки сыновей и удивлялся, что у Алисенты в принципе осталась совесть. — Следи за тем, что и кому говоришь, - холодно отчеканила она и даже не встретила возмущения, однако Люк был уверен, что молчание далось Эймонду непросто — тот наверняка едва зубы не раскрошил, пытаясь удержать внутри кипящее дерьмо. Было бы совсем замечательно, если бы дядюшка откусил себе язык от злости. — Он спит? Люцерису казалось забавным то, как Эймонд и Алисента старательно избегали упоминания его имени, будто оно принадлежало злому духу и могло наслать на них проклятие. Люцерис истово проклинал в мыслях всю Королевскую гавань, однако та до сих не воспламенилась, не ушла под землю, не передохла от чумы, потому опасаться узурпаторам, к сожалению, было нечего — их полуживой пленник мог лишь огрызаться и скалиться. Его имя не несло угрозы. Теперь оно вряд ли вообще имело какой-либо вес. — Откуда же мне знать? - голос Эймонда сочился пренебрежением, наносным и неубедительным — он провалился в попытке продемонстрировать безразличие, и даже Люк, не видя его лица, раскусил этот спектакль. Не знает он, конечно. Помешавшийся на преследовании псих — и не знает. Алисента, как и Люк, ни на мгновение Эймонду не поверила. — Ты всё про него знаешь, - с насмешкой бросила она. — Кто с ним из служанок? Эймонд преувеличенно шумно — проклятый показушник — выдавил выдох из лёгких, демонстрируя, насколько глубоко его оскорбили подозрения матери, но долго корчить поруганную невинность не стал и нехотя сообщил: — Никого. Он всех прогоняет. — Всех ваших подосланных криворуких девок, - шёпотом уточнил Люцерис, не сдержавшись. Да, он всех прогонял. Люцерису мерещилось, что они, эти безмозглые нерасторопные пигалицы, шепчутся за его спиной, смеются, доносят о каждом шаге, о каждой унизительной оплошности. Ему не нужны были лишние свидетели его беспомощности, норовившие провожать Люка в клятый нужник, натирать ему задницу мочалкой, кормить, чтоб им в пекле корчиться, с ложечки — он сам мог себя обслужить, и он устал то и дело отбиваться от вездесущих рук, устал дёргаться от внезапных касаний, устал от попыток предсказать чужое поведение, устал сгорать от стыда за то, во что он превратился. Люцерис предпочитал быть в одиночестве. Лучше, конечно, в одиночестве с Хелейной, но он не имел права требовать от тёти постоянного присутствия — она и без того уделяла ему всё свободное время. Как оказалось, при этом рискуя нарваться на ревнивый скандал. Ненависть к своему нынешнему незавидному положению напомнила о себе непроизвольно закушенной губой, и Люцерис так увлёкся, что охнул от боли. Алисента за дверью недоумевала: — Разве не удобнее иметь под рукой служанку? — Думаю, его раздражает необходимость постоянно гадать, что делает человек рядом, - обескураживающе точно предположил Эймонд. — Он терпит только Хелейну, потому что доверяет ей. Люцерису совершенно не нравилось, что этот псих поехавший настолько хорошо понимал его. Не мог же он и за мыслями Люка следить, в самом деле. Если не в перемещениях, то хотя бы в собственной голове хотелось сохранить свободу, однако Эймонд и здесь умудрился подгадить: что в саду с Эйгоном, что в коридоре с Алисентой он демонстрировал, пусть и невольно, неожиданное единодушие с Люцерисом, отчего Люцериса начало подташнивать. Никакого, даже частичного, единодушия с убийцей не должно было быть в принципе — по всем законам справедливости, морали и чести. То, что Люк в момент отчаяния и исключительно в порядке бреда вдруг понадеялся на благосклонность Эймонда, стоило стереть из памяти как нечто, случившееся не с ним. Не в здравом уме, как минимум, и потому несущественное. Эймонд — враг. Точка. И они с ним по разные стороны. Но всё же... Почему из всех людей именно враг Эймонд ощущался таким же помеченным тьмой? — И вы так просто оставляете мальчика одного? - не унималась Алисента, немного припозднившаяся в участливости. — А что такого? - Эймонд издевательски недоумевал, и Люцерис, не желая себе в том сознаваться, изо всех сил старался не растянуть рот усмешкой. — Он же не пленник. Алисента сарказма точно не оценила, но тем не менее закономерной реакции от неё не последовало, только звук двух нарочито резких шагов в направлении двери. Едва Люк успел одуматься, едва дёрнулся, чтобы отскочить, как шаги стихли и вновь раздался голос: — Собираешься подслушивать? Ступай. Проведай своего венценосного брата. Эймонд не торопился отвечать матери и, судя по неподвижной тишине, случившейся в коридоре, проведывать брата тоже не спешил. Он, как и полагалось всякому сумасшедшему, выдумывал причину не покидать объект своего особого больного интереса, свою общипанную канарейку, и потому предпринял слабую попытку отвертеться: — Когда я видел Эйгона в последний раз, он был занят выковыриванием сухих листьев из волос. — Сходи убедись, что он ни один не пропустил, - настойчиво велела Алисента, интонацией спустившись в угрожающее змеиное шипение. — Эймонд. Уйди. Ни слова не произнеся, однако многозначительно промычав на выдохе, Эймонд порывисто развернулся на каблуках и зашуршал подошвами по полу, удаляясь. Люцерис хмыкнул, но тут же, уловив тонкий близкий цокот нерешительных шагов, отпрянул от двери, попятился назад и, судорожно размахивая руками, бросился — насколько мог куда-либо бросаться — к постели. Он охнул, ударившись предплечьем о проклятущий столб балдахина, и, ухватившись за него, как за спасительный ориентир, плюхнулся уверенно на кровать в сопровождении ржавого скрипа дверных петель, готовый поглощать ложь, с которой Алисента к нему пожаловала.