
Описание
После "Великой Бури" мир изменился навсегда. Леон не помнит своего прошлого, у него нет тени и памяти о прошлом. Когда его наставник погибает, последнее слово — «Гоствэйл» — становится путеводной нитью. Город-призрак, затерянный в пустошах, манит обещанием истины. Чтобы добраться до него, Леону предстоит пересечь земли, искажённые Хаосом, и выжить среди охотников, жаждущих того, что скрыто внутри него. Но самое страшное — возвращение воспоминаний. Ведь в пустоте всегда что-то скрывается.
Глава 13. Вместе
19 августа 2025, 02:12
Лохматый и Маска не пошли дальше. Они остались на месте, стоя над телами — одним мертвым, другим еще живым, но уже не таким, как прежде. Совух лежал на носилках, сделанных из обломков двери и веревок, его лицо было закрыто тряпкой, смоченной в зелье, чтобы заглушить боль. Его дыхание было тяжелым, прерывистым, а каждый вдох давался с трудом. Гаррета они уложили рядом — уже не командира, а останки, завернутые в черный плащ. Они уходили во дворец, к Лорду-Казначею. Для отчета, и чтобы понять, как Каррек, «Кукловод», смог проникнуть в тело живого человека.
Лира тоже осталась. Она не двинулась с места, когда Леон и Линда направились к выходу, ее лисьи уши прижались к голове, хвост опустился. Она смотрела на них, как мать смотрит на детей, идущих в бурю.
— Моя задача была довести вас до отряда, — сказала она. — И я ее выполнила.
Она поклонилась. Потом добавила:
— Удачи вам. И… будьте осторожны.
И ушла. Бесшумно. Как тень, возвращающаяся в стену.
Туннели «Убежища Шута» внизу, где камень пропитан влагой и тьмой, будто сама земля здесь дышит сквозь трещины, будто дышит — медленно, хрипло, с привкусом плесени и забвения. Воздух тяжелый, густой, как старое масло, и каждый вдох отдается в груди горечью. Стены, вырубленные в скале, покрыты мхом, ползающим по швам, как руки утопленников, тянущиеся из могил. В редких фонарях, прикрепленных к потолку, дрожит тусклый свет — желтые глаза мертвых светлячков, гаснущих один за другим.
Леон и Линду шли молча, но не в той тишине, что бывает между врагами или чужаками. Это была тишина тех, кто уже имеет представление о ток, какого проходить сквозь огонь, и теперь знает — впереди будет хуже. Каждый шаг отдавался эхом, будто под землей кто-то повторял их за спиной, шаг в шаг, как тень, что не может отстать.
Город вокруг будто вымер. Двери домов — если их так можно назвать, наглухо заколоченные досками, в окнах — ни света, ни движения. Лишь из-под обломков, из-за угла, из щели в полу — мелькали глаза. Люди смотрели. Сначала один, потом другой, третий. Высовывались, как крысы, принюхивались, видели двух путников — мужчину с мечом у бедра и женщину с седыми волосами и красными, как угли, глазами — и тут же исчезали. Закрывались. Прятались. Боялись. Боялись не просто насилия. Боялись ее. Линду. Или того, что она символизировала — безумие, что ходит по улицам, не скрываясь. Что смеется, когда другие плачут. Что убивает — и получает от этого удовольствие.
Леон оглянулся. Было пусто.
— Получается, — сказал он наконец, голос низкий, будто пробирается сквозь камень, — тот, кто стоял посреди толпы, с этими… улыбающимися безумцами. Каррек. Он и был тем, кто захватил Гаррета?
Линда кивнула, не оборачиваясь. Ее шаг был легким, почти бесшумным, будто она не шла, а скользила по грани реальности.
— Кукловод, — прошептала она, и в этом слове прозвучало что-то вроде уважения. Или насмешки. — Да. Он может влезть в чужую голову, как паук в нору. Перекусить ниточки. Перевязать. И человек уже не человек, а кукла. Дергается, смеется, убивает… по чужой воле.
Она вдруг обернулась, и в ее глазах вспыхнуло безумное веселье.
— У меня — меч. У него — ниточки. Разве это не делает нас почти равными? — и она рассмеялась, коротко, резко, как лает бешеная лиса.
Леон покачал головой.
— Не совсем. Если он может заставить тебя поднять меч на меня… — он замолчал, но вопрос повис в воздухе, как капля перед падением.
Линда вдруг замерла. Ее тело напряглось, как у кошки, насторожившейся перед прыжком. Она сделала шаг к нему, слишком близко, так, что он почувствовал холод ее дыхания на шее. Ее губы растянулись в ухмылке.
— О? — прошептала она. — А ты начал беспокоиться, Пустышка? За меня?
Леон не отступил. Только сжал челюсти.
— Мы союзники, — сказал он. — Я не хочу поднимать меч на тебя. Ни сейчас. Ни когда-либо.
Лидна фыркнула. Резко отстранилась, будто оттолкнула что-то грязное. Ее глаза вспыхнули гневом — или болью, спрятанной глубоко, под слоями безумия.
— Вот это и бесит, — процедила она, глядя в пол, сжав кулаки. — Ты все время говоришь… как человек. Как будто у тебя есть право на заботу. На выбор. На мораль. Ты пустой, а все равно ведешь себя так, будто что-то значишь.
И она пошла вперед, быстрее, будто убегая от его слов, от самого звука их, от того, что в них — слишком много правды.
Чем глубже они спускались в нижние туннели «Убежища Шута», тем сильнее становилось ощущение, что земля здесь дышит. Не воздухом, а жизнью — той, что не должна существовать. Стены покрывала густая плесень, ползучая, как живая, свет кристаллов стал тусклее, почти болезненным, а воздух пропитался запахом гниющей плоти и чего-то сладковато-металлического — как будто сама тьма здесь истекала кровью.
И тогда они увидели ее. Небольшую часовню из темного камня, с обвалившимся куполом и разбитыми витражами, где когда-то, может быть, сияли образы святых. Теперь стекла были выломаны, рамы обнажены, как кости. На двери — граффити: перевернутые кресты, маски, смех, вырезанный ножом. Раньше, говорят, здесь служили какому-то забытому святому, чье имя стерли вместе с верой. Но в этом городе не поклонялись святым. Здесь поклонялись силе и страху. И потому часовню забросили. Обычно в ней ночевали нищие, мародеры, и те, кого не пускали даже в нижние туннели. Место для тех, кто уже умер.
Но сейчас — не было пусто. Изнутри горел свет. Что-то теплое, желтое, как внутренний огонь. И из-за ставней, заколоченных досками, пробивались тонкие лучи. А еще — голоса. Тихий смех, равномерный, как будто кто-то смеется во сне. И он был не один.
Леон остановился. Не сказал ни слова. Просто двинулся вперед. Тихо. Словно зверь, чувствующий добычу. Он подошел к окну, прижался к стене, медленно заглянул внутрь. И увидел людей, или то, что от них осталось. Они сидели на полу, на сломанных скамьях, на коленях друг у друга. Их лица… их улыбки… были вырезаны. Глубоко. От самых уголков губ до ушей. Кожа была растянута, шрамы — свежие, но уже не кровоточили. Глаза — широко раскрыты, но не от ужаса, а от какого-то жуткого блаженства. Они сидели, смеялись, шептали что-то, как молитву. А посреди них — кукла. Большая. С лицом, как у Весельчака. Ее держал один из них, как идола.
Леон сразу понял.
— Весельчак, — прошептал он. — Он уже начал. Он делает из них кукол.
Линда подошла. Не к окну, а именно к Леону. Резко схватила за плечо и оттащила назад, в тень. Только сейчас она могла быть наедине с Леоном с самого момента посещения дворца. Здесь их никто не слышал, никто не видел.
— Зачем? — спросила она. Голос был тихим, но резким. — Зачем ты идешь дальше, Пустышка? Зачем хочешь убить его?
Леон посмотрел на нее.
— Потому что он не остановится, — сказал он.
— А ты остановишь? — ответила она. — И что потом? Вернешься к Маркусу? Получишь награду? Пойдешь искать свой Гоствэйл? А может… — она усмехнулась, но в глазах не было насмешки, — может, мы просто уйдем? Прямо сейчас. Свернем в боковой тоннель и исчезнем. Маркус не будет нас искать. А мы… мы найдем Гоствэйл. Найдем твой город. Без крови. Без битв. Без него.
Она говорила, но в ее голосе не было уверенности. Было предложение. Как будто она впервые просила. Леон молчал. Только смотрел на нее.
— Ты… — она продолжила, — ты все время выбираешь. Ты пустой. Ты не должен чувствовать. Не должен думать. Не должен выбирать. Пустые просто существуют. Они идут, куда толкает их судьба. А ты… ты как будто живешь. Как будто у тебя есть душа.
Она замолчала. Потом добавила, тише:
— Но я ее не вижу. А если я не вижу… значит, ее нет. Или… она есть?
Она смотрела на него, как будто он мог дать ответ. Как будто он мог объяснить, почему он не такой, как все.
— Что значит «может видеть»? — спросил он. — Ты… видишь душу?
Она отшатнулась. Не от страха. От опасности.
— Если скажу — ты уйдешь, — прошептала она. — Потому что поймешь, кто ты. И зачем ты здесь. А я… я не хочу, чтобы ты ушел.
— Почему? — спросил он.
— Потому что… — она замолчала. Сжала кулаки. — Потому что ты — мой. И если ты узнаешь правду… ты перестанешь быть моим.
Она оттолкнула его. Не сильно. Но так, чтобы между ними осталось расстояние.
— Я не расскажу, — сказала она. — Ни за что.
Он не стал настаивать. Не спорил. Просто стоял. Смотрел на часовню. На свет. На смех. А она смотрела на него. В ее глазах — не безумие. Сомнение. Что-то, что она давно считала мертвым.
И тишина между ними стала тяжелее, чем когда-либо. Леон не отступил. Он стоял в тени часовни, где смех изнутри все еще звенел, как колокола в пустой башне, и смотрел на нее, на Линду. На ее седые волосы, на шрамы, на красные глаза, в которых, казалось, горит последний огонь в этом мире.
— Я не уйду, — сказал он. — Даже если ты расскажешь. Даже если скажешь все.
Линда усмехнулась, но в глазах не было насмешки. Впервые в них был страх. Глубокий и подавленный.
— Ты ничего обо мне не знаешь, — сказала она. — Ты не можешь утверждать такое. Ты не знаешь, что я видела, что я сделала, кем я была. Ты не можешь говорить, что останешься.
— Могу, — ответил он.
Она бросилась на него. С пустыми руками. Хватаясь за его рубаху, как будто пытаясь сорвать с него ложь, но он был быстрее. Он схватил ее за запястье. Твердо. Линда замерла от шока. Никто так не держал ее. Никто не смел дотрагиваться до нее, не рискуя жизнью, а он — просто взял, как будто имел на это право. Ее сердце сжалось. Где-то глубоко, под слоями стали и безумия, что-то дрогнуло. Что-то, что она давно считала мертвым.
— Ты… — прошептала она. — Ты не имеешь права…
— Ты тоже отличаешься, — сказал он. Голос был тихим, но каждое слово давалось с усилием, будто он вытаскивал их из пустоты. — Ты первая… после моего наставника… кто не испугался меня. Кто не попытался убить при первой встрече. Кто не смотрел на меня как на монстра. Ты просто… стояла, и улыбалась. Как будто я — не просто Пустой, а нечто большее.
Линда рванулась, вырвала руку, но не отступила. Наоборот — прыгнула к нему, сжала его рубаху двумя руками, подтянула к себе. Лица их оказались в сантиметре друг от друга. Она смотрела в его желтые глаза, и в них — не пустоту, а отражение себя. Она хотела ударить. Хотела крикнуть. Хотела разбить это мгновение, как разбивают зеркало, чтобы не видеть свое лицо. Но в последний миг — остановилась. Ее рука дрогнула. Сначала поднялась, затем замерла в воздухе, а потом медленно, как будто против воли, опустилась. Она отпустила его. Отступила на шаг. Ее грудь тяжело поднималась. В глазах — не ярость. Уязвимость.
— Ты… — прошептала она. — Ты действительно нечто большее.
Она отвернулась. Посмотрела на часовню.
— Поэтому я и не хочу говорить, — добавила она. — Потому что если ты узнаешь… ты уйдешь. А я… я не хочу, чтобы ты ушел.
Она помолчала. Потом, тише:
— Может, позже. Когда все закончится. Когда мы убьем его. Когда найдем твой город. Но не сейчас. Не сейчас.
Леон стоял, глядя на свет, пробивающийся из окон часовни, на смех, что сочился сквозь трещины в камне, как яд из раны. Леон не двигался, но в нем что-то изменилось. Это был не страх или решимость, а нечто глубже. Что-то, что он, быть может, и не осознавал до этого мгновения.
— Я могу подождать, — сказал он. Голос был тихим, но несокрушимым, как скала. — Когда ты будешь готова… расскажешь. А я выслушаю. Но сейчас… сейчас я должен закончить это.
Он повернулся к Линде. Его желтые глаза, пустые и острые, встретились с ее красными.
— Не потому что я какой-то рыцарь из твоих ненавистных сказок. — уголки его губ поднялись, почти незаметно, будто он хотел улыбнуться, но не знал, как. — А потому что Весельчак — это Хаос. И он связан с Метис. А Хаос… если я позволю ему процветать… если я отвернусь… — он замолчал, но лишь на мгновение. — Я чувствую, что изменюсь. Навсегда. И не знаю, кем я стану.
Линда молчала. Она смотрела на него. Впервые — по-настоящему. Она подошла ближе. Медленно, как будто боялась, что он исчезнет. Провела ладонью по глазам, будто стирает слезы, но слез не было. Только легкий блеск на ресницах. Потом легонько ударила его в плечо. По-свойски.
— Да ладно тебе, — сказала она. Голос на мгновение дрогнул. — Я просто пошутила. Какая мне разница, кого рубить? Весельчак — так Весельчак. Он мне давно не нравился. Слишком много болтал. Я бы хотела, чтобы он заткнулся. Навсегда.
Она улыбнулась. Шрам на губе растянулся. Но в глазах — не безумие, а облегчение. Леон не ответил. Он посмотрел на часовню. На тьму. На свет. На то, что ждало внутри. Потом достал меч. Медленно. С глубоким, почти ритуальным движением. Клинок вышел из ножен без звука. Деревянная рукоять, потрескавшаяся, как земля в пустошах. И на ней — клеймо. То самое, что Маркус назвал именем Бромского кузнеца. Клинок, выкованный в огне, что не гаснет. Оружие, что сражалось с богами.
— Как ты и сказала, — произнес он. — Мы избавимся от Весельчака. Окончательно. И потом… отправимся в Тирес.
Он посмотрел на нее.
— Вместе.
Линда улыбнулась. На этот раз — по-настоящему. Не жутко. Не ехидно. Тепло. Она выпрямилась. Ее седые волосы блестели в свете кристалла.
— Ну конечно, — сказала она.
И добавила, как приговор, как заклинание, как обещание:
— Ведь ты — мой.