Close your eyes

Дом Дракона
Слэш
В процессе
NC-17
Close your eyes
Спичечка
автор
Описание
Эймонд отнял у Люцериса крылья, но если бы только крылья, они бы не поменялись местами. Эймонд вернул долг, но сам оказался должен.
Примечания
Здесь происходит то самое "Люцерис жив, но... и теперь он пленник в Королевской гавани". Возможно, не совсем пленник, возможно, не совсем жив, точнее, не совсем хочет быть живым, однако в общем и целом да, сюжет такой 😃 Первая глава походит на наркоманский бред, но это оправдано, дальнейшее повествование вполне себе обычное и адекватное, чесслово.
Поделиться
Содержание Вперед

VI

Девки крутили его во все стороны, намыливая, безжалостно натирая мочалкой, и Люк был уверен, что уже сравнялся цветом с кирпичами замка, ставшего ему и колыбелью, и тюрьмой. Он безропотно колыхался из стороны в сторону, задирал конечности, хоть поначалу и фыркал, пытаясь отобрать мочалку. Его протестная самостоятельность очень скоро иссякла: в скользкой ванне особо ерепениться было чревато очередным позорным падением, о местоположении мыла он мог только догадываться, да и силы с каждой минутой растворялись успокоительным, туманом заволакивающим усталый разум. Поэтому Люцерис мирился с наблюдающей за ним Хелейной, напевающей мотив песни о блудливой дочери пекаря, однако не забывающей пронзительно вскрикивать: "Руки!" каждый раз, когда Люк предпринимал попытку почесаться — служанки тут же беспардонно хватали его запястья, на что Люк скалился и рычал. Он мирился и с бесстыжим хихиканьем девок, от почтительной зашуганности которых не осталось и следа: они собирались и задницу ему отполировать, но Люцерис чуть не с боем отнял у них вспененную мочалку и сам помыл себя ниже пояса, пусть и едва не потерял равновесие — он выстоял, задрал подбородок, довольный тем, что собственноручно намылил свой зад, и швырнул мочалку наугад, мечтая попасть в одну из девчонок. Судя по тому, что через секунду раздался мокрый шлепок, Люцерис промазал. Его воспрявшая было гордость уныло шлёпнулась на пол вместе с мочалкой. Но с чем Люк не мог и наверняка никогда не сможет смириться, так это с парализующим чувством беспомощности. Оно наравне с усталостью, тёплой водой, испаряющей розовое масло, и усыпляющим действием плещущегося в желудке мейстерского варева утяжеляло мысли, оседало неповоротливостью в мышцах. Держась за бортики ванны, как за единственное, в чём он был уверен, Люцерис упрямо вслушивался в звуки вокруг: песня Хелейны то приближалась, то отдалялась вновь — тётя ходила из стороны в сторону, наблюдая за ним, перебирая похабный репертуар площадных музыкантов; руки служанок порхали бабочками, переставляли склянки, скользили по влажной коже, появлялись то тут, то там, и их непредсказуемость пугала мучительным осознанием — теперь весь мир для него точно так же непредсказуем; голоса служанок звучали рядом: тихий шёпот, задушенный смех, просьбы встать, сесть, поднять руку, опустить ногу — Люцерис силился нарисовать себе их лица, угадать, куда в следующую секунду опустится узкая девичья ладонь, представить, что окружает его, и этого было слишком много для него одного. Он пытался охватить необъятное, непостижимое, не такое уж и важное, если подумать, но раньше Люцерис мог просто поднять взгляд, а сейчас метался судорожно, запертый во тьме своего слабеющего сознания. Люк был послушным, сонным, напуганным и от всей души надеялся, что Эймонд, или Эйгон, или сир Кристон, или все вместе не притаились где-нибудь в углу, чтобы поглумиться над унизительным купанием ослеплённого пленника. Он бы услышал их, правда? Вздох, шорох, усмешку — что-нибудь. Давящее присутствие Эймонда и вовсе уже было ему знакомо, он опознал бы его, даже если бы тот обратился в каменную статую, совершенно немую и застывшую. Эта мысль утешала, и Люк охотно верил, что всё ещё на что-то способен. — Мой принц, позвольте, - ласковые руки Аланны — это он понял по голосу, конечно, — надавив на лоб, заставили его запрокинуть голову. — Нужно очень аккуратно помыть вам волосы. Пожалуйста, не двигайтесь. Люцерис не двигался. Он не хотел, чтобы мази смылись, чтобы намокли глаза — пустые гноящиеся глазницы, если точнее, — чтобы снова припёрся мейстер и полез ковырять палкой в его мясе. Остро зачесались веки, и Люк уже поднял руки над поверхностью изрядно остывшей воды, но остановил себя. Где-то позади Хелейна прервала песню, собираясь завопить. — Нет нужды в твоих визгах, тётя, - предупредил Люк и услышал исполненное необъяснимой гордости: — Маленькая змейка. Он бы возразил, если бы ему было не всё равно. Осторожные пальцы в волосах с острыми ногтями превращали его в вату — Люцерис мечтал поскорее лечь в постель, накрыться одеялом и уснуть. Может быть, всё окажется дурным сном. Может быть, боги смилостивятся — и он больше никогда не проснётся.

***

Закат был таким ярким, что резал глаза до увлажнившихся ресниц. Люцерис смотрел на него, не отрываясь: солнце тонуло в море, красило волны кровью, слепило бликами на гребнях и утекало золотом ввысь, растворяясь в сумеречной синеве. Тишину вокруг нарушали только дыхание Арракса, свернувшегося калачиком за спиной, плеск воды у скал и шелест ветра, качающего траву на утёсе и плащ на плечах Люка. Люк улыбался свету, цвету и безмолвию. Запаху моря. Гусенице, грызущей зелёный лист у его ног. — Ты мне должен, бастард. Люцерис не обернулся. Эймонд встал по левую руку, уставившись так же в линию горизонта. — Долг уплачен. — Это не тебе решать, - Эймонд дёрнул его за плечо, развернув к себе — и Люк застыл под взглядом бешеных карих глаз дяди. Дядя взревел: — Арракс! - и вдруг обнял Люцериса, вцепившись в него мёртвой хваткой. — Дракарис! Пламя тут же охватило их, выжигая мясо с костей. Люк вопил, а Эймонд смеялся, вращая глазными яблоками на оголившемся черепе. Смеясь, Люк и вынырнул в реальность. Его встретили тьма, голос Хелейны, эхо собственного смеха и боль в висках. — Люцерис, боги! - причитала тётя, множа давление в мозгу. Её ладони лежали на плечах Люка так же, как ладони Эймонда мгновением ранее. — Это всего лишь сон, маленькая змейка, всё хорошо. Было как угодно, но не хорошо. И жарко, очень-очень жарко, как в клятом драконьем пламени. Оглушённый грохотом пульса в ушах, Люцерис собрался поднять руки, чтобы сбросить одеяло, но перед сном Хелейна привязала его к кровати, и, осознав, что снова скован, он забился в путах, будто лис в капкане, засучил ногами, комкая одеяло в изножье, завопил: — Развяжи, развяжи, развяжи! — Люцерис! — Сейчас же! Немедленно! Хелейна послушалась, освободила запястья, и Люцерис сел рывком, тяжело дыша, хотел соскочить с постели, но чужие руки погрузили в объятья, за которые Люк ухватился, словно боялся утонуть в пожирающей сердце панике. — Тише, тише, - успокаивающая ладонь скользила по взмокшей спине, пока Люцерис, зарываясь носом в пахнущие лавандой волосы, плакал жгучими слезами. Соль с болью и гноем сочилась из опухших век, теряясь в целебных мазях, ожоговая корка трескалась на лице, голова гудела и разваливалась, но сильнее всего ныло в груди — так невыносимо, так несправедливо, так жестоко. Неоправданно жестоко. — Они уничтожили меня, - стонал Люцерис, захлёбываясь горем. — Арракс и Эймонд уничтожили меня! За что, Хелейна, за что мне эта мука?! Хелейна качала его в объятьях, как одного из своих детей. — Чтобы ты научился видеть сердцем, Люцерис.

***

Из-за постоянных истерик, накатывающих неотвратимо, как сокрушительный вал в пике морской бури, три бесконечно долгих дня Люцерис существовал на грани и на успокоительном. Он кричал, рыдал, умирая от боли, затихал в отупелой прострации, был послушным временами, но чаще приходил в бешенство от любого неосторожного слова. Он питался бульоном, целебными настойками, утешениями, заверениями мейстера об успешном лечении, его обещаниями вскорости снять повязку и сладкими мыслями о мести, вспыхивающими в мозгу подобно пламенной искре во тьме, едва лишь кто-то невзначай упоминал Эймонда. Мир Люцериса сузился до звука, но при этом звук, примешанный к фантазии, сделался таким многообразным, что Люк с ним не справлялся и уходил в себя. Мейстер Манкан вместе с идиотом Сирилом дважды в день меняли ему повязку, вычищали гной и наносили противоожоговую мазь. Ни Алисента, ни Эйгон, ни старый хрыч Хайтауэр никаким образом не заявляли о себе, словно бы их вообще не существовало — один лишь Эймонд исправно навещал Люка в кошмарах. Люк полюбил свои кошмары — в них он хотя бы мог видеть. Новой ступенью в стремительном погружении на дно, где истлевала гордость принца Люцериса, очередной отвратительной вехой в истории его позора стал поход в туалет. Конечно же. Он не мог позволить кому-то присутствовать при процессе, завалился в нужник сам и тут же, споткнувшись о порог, растянулся ничком, в кровь разбив колени и исцарапав предплечье. Люк едва не лицом пропахал воняющий мочой пол и пришёл в такую ярость, что удивительно, как сердце его не лопнуло. Предложенную руку — неизвестно чью, ему было совершенно плевать — он не принял, попытался встать самостоятельно, но рухнул обратно от головокружения. В тот момент Люцерис думал, что с удовольствием утопился бы в дерьме, лишь бы этой никчёмной жизни настал конец — такой же унизительный, как и каждый его вдох после пробуждения четырьмя днями ранее. Хелейна отодрала Люцериса от пола, воющего и униженного, Хелейна же и помогла ему справить нужду, заявив, что, провалявшись в лихорадке больше недели, он, разумеется, ходил под себя, пока было чем, и она вместе со служанками обтирала его и меняла бельё. Неизвестно, хотела тётя успокоить или же окончательно втоптать в грязь чувство собственного достоинства Люка, но после этих слов он впал, наверное, в самую глубокую истерику, с ним приключившуюся, вынудившую мейстера и Сирила силой влить в него две порции успокоительного. Он проспал тогда пятнадцать часов подряд и видел во сне Эймонда, с усмешкой наблюдающего своим единственным глазом за тем, как сестра, хохоча и сыпя оскорбления, меняет Люцерису испачканные пелёнки. Люцерис пытался утешить себя тем, что, как говорил какой-то старый мудрый лорд, со дна есть только путь наверх. Или это вовсе не лорд говорил. Может быть, Люк сам выдумал эту чушь, заблудившись в мыслях, потеряв разницу между былью и кошмаром. Как-то раз он всерьёз попросил у Хелейны прогнать её брата, пробирающегося посреди ночи в покои Люцериса, чтобы поправлять его сползающее одеяло. Хелейна заверила, что одеяло поправляет она сама. Тётя постоянно тёрлась рядом, будто бы у неё не было других забот: ни матери, ни мужа, ни необходимости участвовать в заговоре против законной наследницы Железного Трона. Однажды Люк уловил краем уха детские голоса в коридоре, но не придал им значения: его не волновало, насколько хорошо Хелейна справляется с материнскими обязанностями. Судя по всему, крайне отвратительно. Она и спала с ним, очевидно имея где-то в его покоях свою собственную постель, только Люцерис не представлял где: он знал лишь путь до ванны и до нужника, остальными тропинками, мебелью, убранством не интересовался, как и, впрочем, ничем другим. Про свою мать он также не спрашивал, понимая, что вряд ли кто-то станет с ним откровенничать, да и боль, и зуд, и нескончаемая череда унижений, и отчаянные попытки услышать, представить, предугадать, не споткнуться, не врезаться не оставляли места и сил для беспокойства о ком-либо. В последний раз, когда он видел своих родных, они были в порядке. И он был в порядке. А теперь совсем нет. На пятый день после того, как Люцерис обнаружил себя живым, но совершенно слепым при этом, его взрывные приступы сменились глухой, как Стена на севере, апатией: просто вдруг, очнувшись от спасительного забвения, в котором небо сияло бирюзой, а море — перламутром, ему стало безразлично, мёртв он или ещё дышит, где он, кто с ним, что они говорят, куда тащат и какую отраву заливают ему в глотку. Он будто достиг предела, и переполнился, и опрокинулся, и стал пустым. Его истерзанная душа, высушенная слезами и горем, как озеро — беспощадным солнцем, сгорела в агонии и осыпалась пеплом, похоронив в этом пепле Люцериса. И Люцерис, обещавший себе несмотря ни на что оставаться несломленным, всё же сломался.
Вперед